Владимир Гусаров - Мой папа убил Михоэлса
- Иди...
- Ты заснешь, и я уйду.
- Ты уйдешь, я засну.
Я ушел. Она больше не стонала.
Того же числа ночью, после бутылки:
"Матушка моя родная, ты княгиня молодая, поглядите-ка туда - едет батюшка сюда". Нет, батюшка не приезжал взглянуть на матушку мою родную. Мама, белая голубушка, поживи, родная!.. Опять горе, опять убытки - как в "Скрипке Ротшильда"... Пускай случится чудо! Моя белая голубушка... Не могу - слезы душат. Противные слезы пьяного, слабого, бездарного человека. Она тоже была в жизни бездарна. Но не в любви. Как она любила меня и моего отца... А мы топтали ее. Я все хотел девочку, дочку, а она рядом жила самая красивая, святая... Верила Сталину, шла за ним - привет ему! Любила советскую власть - я буду внимательней к ней. Но чем помочь больному с раковой опухолью?! Тебе больно сейчас, родная? Какой же это гуманизм чтобы человек умирал в таких страданиях? Твои вечные глаза... Пана. Прасковья. Параскева. Со всеми твоими неврозами - ты плоть от плоти своего народа. Благословенна ты, давшая мне жизнь. Целую твои дряблые щеки, моя девочка, моя белая голубушка... Ты со мной, ты со мной, ты со мной...
Мои слезы, мои клятвы - два восемьдесят им цена... Нет, это теперь всегда со мной - когда сплю, когда просыпаюсь, смотрю на стены, тоскую, молюсь неведомому Богу...
Целую тебя. Люблю тебя. Всегда. Навсегда... Это нервы. Я с тобой: я люблю тебя. Я только сейчас это понял, но теперь это навечно.
Не хочу, чтобы ты страдала. Уж лучше во время операции... Мне ничего не нужно, только, чтобы ты не страдала, не хочу... Ты никогда не знала ни любви, ни тепла, а что я теперь могу дать тебе!.."
СМЕРТЬ И ПОХОРОНЫ
Я знал, что надежды нет. В поликлинике велели собирать анализы и класть грелку на больное место. Бедные чиновники от медицины - скольких больных они должны обслужить за день, какой рекорд поставить!.. Пришла Эда и прощупала у бывшей свекрови громадную опухоль. Я побежал сам в поликлинику - говорил, умолял - мать не болеет, она умирает! Мне поверили и, отменив дальнейшие "исследования", вызвали скорую помощь.
Но не так-то это просто - положить тяжелобольного человека в больницу. Врач из поликлиники проинструктировал маму, как симулировать приступ аппендицита - раковых больных не принимают (отцу до сих пор при любом недомогании выделяют отдельную палату в "Кремлевке"). Раковая опухоль при пальпации не болит, но мама должна была вскрикивать. Комедия эта повторялась дважды - дома, а потом в приемном покое. Мне вынесли ее пальто, платье, туфли. Я повез сверток домой - держал, как ребенка, и плакал. Не везти мне эти тряпки к выписке...
За свою жизнь мама успела переписать всех Марксов и Энгельсов, набралась гора толстых тетрадей. Я собрал их и вместе с источниками отнес в приемный пункт макулатуры. На что убита жизнь!..
Она прожила еще месяц. Была веселая, верила, что вылечат, и купалась в лучах моей любви.
Ее готовили к операции - кололи, делали переливания, я бегал за соками, лекарствами. Даже чагу привез, ездил за ней к деду в Тайнинку, но больница категорически отказалась от помощи знахаря. От болей, а может, от желания выздороветь мама бросила курить - пять пачек "чайки" лежали в тумбочке нетронутые. (Я часто корил ее, что только оттого и курю, что в доме вечно валяются папиросы, а вот уже тринадцать лет нет ее, а я, если купить не на что, бегаю "стрелять" к соседям.)
Однажды я пришел в больницу и застал возле мамы тетю Зину. Бесконечные разводы сына увезли ее сначала на Рижскую, а потом в Бабушкин. Теперь она вдруг решила вернуться на Сокол (тридцать лет назад они вместе со Славкой прожили у нас полгода).
- Володя, ты не возражаешь, если мы пропишем тетю Зину? - спросила мать.
Я возражал.
- Она будет за мной ухаживать...
- Для того, чтобы ухаживать, прописка не нужна.
- Да, но тогда ты в любой момент сможешь выгнать меня! - объяснила тетя Зина.
- А ты хочешь, чтобы я никогда никого не мог выгнать?
Перепалка кончилась тем, что я встал и, хлопнув дверью, вышел. В коридоре еще слышал голос мамы: "Володя, Володя!", но не вернулся.
На следующий день я шел к ней, чтобы сказать: "Прописывай кого хочешь, хоть всю слободу Николаевку."
Она глотала кислород и знаками просила сделать укол. Одна половина лица была багрово-красная, другая желто-зеленая. Тетя Зина прокричала ей на ухо:
- Володя пришел!
- Где?
- Вот он!
- Вижу...
Вряд ли она могла что-нибудь видеть, у нее было общее заражение крови.
Агония продолжалась двое суток. Время от времени она стонала:
- За что?
К кому она обращалась с этим вопросом - к комсомольской или партийной организации?.. Последние ее слова были:
- Володенька, умираю... Всю искололи, места живого нет... Впереди мир и покой...
Мир и покой! - она никогда так не говорила. Мы вместе ходили на американскую выставку, но мама там ничего не записывала - ведь школьникам об этом нельзя рассказывать. Сидя у ее изголовья, я повторял:
- Да, мамочка, мир и покой - впереди мир и покой, позади мир и покой, вокруг мир и покой...
Мать потеряла сознание. Я поплакал, потом выпил вино, которое стояло в тумбочке, забрал термос, фрукты, папиросы - те самые пять пачек - и пошел домой. Там меня ждала Эда, и я спрятался в нее.
Утром я позвонил Ларисе; она сказала:
- Мужайся, Володя - она умерла. Мы ушли через полчаса после тебя, а когда я приехала домой, мне позвонили...
С идиотской улыбкой я повернулся к Эде:
- Все в порядке - сдохла Паночка...
Эда не пошла на работу, мы поехали в парк, сидели возле какого-то грота, и я наливался вином.
Потом были похороны. Скорбно-деловые люди сновали, поправляли веночки и глядели в ручку. Уже в морге, несмотря на объявление, что "плата не взимается", вошел какой-то тип с оперированной челюстью и попросил за "уборку". Я дал десять рублей, он требовал еще:
- Нас трое было.
Я отвернулся.
Многие дают, сколько ни спросят - как будто усопшему дорогому.
Еще в первые дни маминой болезни, во время очередного скандала в присутствии родственни-ков, я объявил, что на поминки их не приглашу (не мог себе представить, что она больна смертель-но, думал, притворяется, чтобы на меня "воздействовать").
И вот теперь были поминки, были родственники, даже отец пришел. Все им восхищались - какое бесстрашие, какая сила духа - после XXII съезда он разглагольствовал о Сталине, с почтением вспоминал "отца и учителя".
- Можно было Сталину правду говорить, можно! Бывало, в штаны наложишь - а всё как на духу!
Покойница никого не интересовала, моему горю сочувствовали из приличия, дескать, так уж положено - переживает...
Пришел Юрка Яговкин, "родственник по жене". Даже сосед снизу зачем-то приперся, кавказец Нурил. Человек он неплохой, но это, верно, на Кавказе поминают всей улицей...
Боря Рунге, которому мать столько помогала в его студенческие годы, на похороны не пришел, не пришел и Шепилов - тоже мог бы отдать последний долг человеку, который поддержал его в трудную минуту. Ну да, может, это и к лучшему, что их не было - Боря артист, такую похабель развел бы в подпитии, что все повеселились бы славно. А на Шепилова глядели бы как в ООН...
Я пил стаканами и все вспоминал, как мать ответила мне тогда:
- Хоть на помойку брось, сынок... Ни водка, ни Эда не давали забвения...
Потом Лариса приезжала за тряпками - "только для Зины и Гриши" - и потихоньку сунула себе каракулевый воротник (я был в таком состоянии, что не заметил бы ничего, даже если бы всю мебель вынесли, но соседка Кира видела и шепнула мне).
Действительно, воротник пропал, но это не имело никакого значения мать оставила меня состоятельным человеком. По страховке не выплатили, поскольку она умерла естественной смертью, но зато выяснилось, что из "откупных" отца она не истратила ни копейки, все отклады-вала на книжку и завещала мне. Пришлось, правда, долго доказывать, что я ей сын, а не сожитель и не квартирант,- фамилии разные.
Тетя Зина, хоть и добивалась прописаться у меня, но к тряпкам проявила полное равнодушие - все отослала бедному Грише - тому, который побывал и в белых, и в красных.
На следующий день после похорон опять явился верный сталинец (теперь уже ленинец) и попросил свидетельство о смерти. Они с мамой не были разведены, и он не мог дать своей фамилии младшему сыну. Старший родился, когда отец был на взлете, и в обход закона фамилию получил, а младшему было в этом отказано. Накануне отец не решился просить бумажку, хотя, видимо, только за этим и приходил. Развода он смертельно боялся - как бы не обвинили в аморальном поведении, но теперь узел развязался сам собой, ко всеобщему удовольствию...
Я уже не помню, сколько тысяч оставила мне мать. Когда я показал книжку Эде, она испугалась:
- Ой, лучше бы я этого не видела! Теперь ты будешь думать, что я возвращаюсь из-за денег.
Она не оставляла меня ни на минуту и даже сказала:
- Ни за что бы не развелась с тобой, если бы знала, что Пана Алексеевна умрет. Я думала, она лет восемьдесят проживет - такая настырная была, упорная.