Владимир Гусаров - Мой папа убил Михоэлса
АМЕРИКАНСКАЯ ВЫСТАВКА
Вернулся я в Москву в пятьдесят девятом году. Летом мне удалось побывать на американской выставке, по которой я бродил целый день, пил пепси-колу и выписывал изречения со стендов:
"Я не считаю одного человека большим, а другого меньшим - тот, кого считают меньшим, в свое время, на своем месте, равен всякому другому". Уитмен.
"Писать хорошо - это значит жить в одиночестве. Организации писателей смягчают одиночество автора, но я сомневаюсь, чтобы они улучшили его творчество, потому что создает свои произведения он сам. Если он хороший писатель, он должен каждый день оставаться лицом к лицу с одиночеством". Хемингуэй.
"Такова непреодолимая природа истины: все, чего она хочет, это свободно выявить себя". Пэйн (?)
"Доверие не может быть создано принуждением. Нельзя заставить человека верить".
Списал еще много всего, потом перенес в дневник, знаки вопроса означают, что я до сих пор не знаю, что это за люди.
Некоторые уверяли, что их от пепси-колы рвало, но мне этот напиток помог целый день продержаться на ногах - ходил, ходил, смотрел, слушал, только моды не поглядел - не пробиться было, да и не к чему они мне. В павильоне "Род человеческий" гид обращался к толпе:
- Граждане, не толкайтесь, зачем вам обгонять друг друга, обгоняйте лучше Америку!
- Почему вы так хорошо говорите по-русски? - спрашивал кто-то.
- Мой папа и мама венчались в Киеве, а дедушка родился в городе, который назывался Санкт-Петербург... Кроме Маркса есть еще философ Вебер (?) Человечеству угрожают не монополии, а догматизм и религиозный фанатизм, рост бюрократии, а не классовая борьба. Умение идти на компромисс важнее борьбы - компромисс лежит в основе отношений мужа и жены, власти и оппозиции, профсоюзов и владельцев, личности и общества...
Какой-то тип, стараясь заглянуть поглубже гиду в глаза, спрашивает:
- Сколько вам платят?
- Восемнадцать долларов в день.
- Как же так мало - за такую трудную работу?
- Восемнадцать долларов - это не мало, это хорошие деньги, гостиница, проезд и питание оплачиваются отдельно, а потом нельзя сказать, что это такая уж трудная работа - молоть языком. Я считаю, что мне повезло - ведь я никогда раньше в вашей стране не был.
Гид не понял, на какую "трудную работу" намекал советский человек ведь такого "диверсанта", небось, годами готовят... Он живо и с радостью отвечал на все вопросы - о коммунистах, о Швейцарских горах, помянул товарища Сталина (ах, как он это выговаривал!), рассуждал о праве знать, свободе выбирать и возможности заработать.
В другом павильоне стоял румяный жизнерадостный американец, видимо, учитель русского языка, но говорил он с сильным акцентом и с трудом подбирая слова:
- Я зарабатываю 450 долларов в месяц, моя работа мне нравится, когда я женюсь, жена, если захочет, тоже будет работать...
- Почему у вас коммунистов преследуют?
- Потому что они шпионы. В Америке есть магазины с коммунистической литературой, там, где на нее есть спрос. Я не люблю коммунистов за то, что, например, во Франции они относились к Гитлеру лояльно и только в сорок первом году по сигналу Москвы начали борьбу.
Москвичей особенно поражало, что американцы не смущаясь ругали своих лидеров:
- Да, вы правы, Эйзенхауэр много глупостей делает.
Раздавались на выставке и недовольные голоса:
- Фотографий и текстов много, а экспонатов мало. Москва словам не верит - фотомонтаж мы и сами сделаем - закачаешься...
Мало кто из наших граждан знал, что американцы собирались бесплатно кормить посетителей, но наши власти не допустили такой провокации. К электронным машинам, к книгам пролезть было так же трудно, как и к модам. Посетители удивлялись, что в космосе, оказывается, летает семь или восемь американских спутников - наши газеты сообщали только о советских.
Посетив выставку, я сразу и окончательно понял, что в мирном соревновании американцы непременно нас победят.
ЕЩЕ ДВА ГОДА
прошли тускло и незаметно. Я жил во Фрунзе - конечно, и там что-то происходило, бывали забавные происшествия, но боюсь, что сейчас, в канун ленинского юбилея, не успею рассказать обо всем. Ходят упорные слухи, что дни нашей свободы сочтены (имеются в виду такие, как я), поэтому следует ограничиться самым главным. О своем знакомстве с Шепиловым я написал и, насколько мне известно, очерк "И примкнувший к ним Шепилов" на Западе опубликован.
В первых числах июня шестидесятого года Эда приняла "окончательное" решение со мной расстаться и вышла замуж за другого. Я был убит, целый год не мог глядеть ни на одну женщину, побросал в огонь "веселые" фотографии сам я, наверно, особого интереса к ним не испытывал и раньше, но хранил для одного своего приятеля, большого любителя "ветвей персика". Даже на похороны Пастернака не пошел, хоть и был в это время в Москве. И политическая, и культурная, и вообще всяческая жизнь сделалась мне не мила.
Но через год я решил попробовать, по русской пословице, вышибить клин клином, и мне стало немного легче. Шестьдесят второй год не принес ничего нового, если не считать пробудившегося интереса ко мне со стороны "органов" - результат переписки с Репниковым и встреч с его лагер-ным приятелем, "американцем Гарри". Встреч, впрочем, не таких уж частых.
Посмотрел у Вахтангова несусветную чушь под названием "Алексей Бережной", пьесу написал Евгений Симонов, сын и наследник театра.
Спектакль начинался с того, что выходил Шалевич и говорил:
- Я умер (такого-то) января (такого-то) года. Мой бывший шеф, Виталия Фридман, заметила в антракте:
- А если жэ ви умэрли, то лежите спокойно в земли...
БЕЛАЯ ГОЛУБУШКА
Десятого февраля в Ермоловском театре был общественный просмотр "Игры без правил", поскольку пойти мне было не с кем, я пригласил маму. Мы опоздали, пришлось стоять, я взглянул на нее и вдруг подумал - как она состарилась, я и не заметил...
Она уже год была на пенсии, временами жаловалась на желудок, я гнал ее в поликлинику:
- Будь добра лечись, я без тебя не протяну, только на твою пенсию и вся надежда.
Мама пошла. Прописали грелки, змеиный яд. Теперь она вечерами сидела за телевизором, обвязанная грелками. Пес Бенька почему-то рычал, если она хотела его погладить. Даже во сне различал, кто к нему прикасается - я или мама. Я говорил:
- Кто его больше бьет, того он больше и любит.
У Бориса Рунге услышал запись песен Окуджавы. Мы сидели, пили и "закусывали" Окуджавой. Песни были трогательные, но одна была совсем особенная. Я сразу же запомнил и мелодию, и текст. Невозможно было поверить, что это о живом человеке, хотя о смерти ничего не говорилось.
Мама, белая голубушка...
Я почувствовал, как у меня защемило в груди.
И слышней, чем в полдень пасеки,
Как из детства голоса,
Твои руки, твои песенки,
Твои вечные глаза...
Вечные! Меня будто ударило. Это правда - у мамы вечные глаза... Недавно я поскандалил с ней и орал:
- На что мне твои деньги? Ты мне жизнь искалечила! Провались ты со своими деньгами!
Она сказала тихо:
- Потерпи... Теперь уж недолго...
И у меня сжалось сердце. Ее одиночество ужасней моего - ни водки, ни театра, пусть даже плохого, и надежд уже ни на что никаких...
Одинокий мужчина - это чудак, анахорет. Мясорубок хватало, мужчин намного меньше, даже самый завалящий найдет себе пару, а женщина... Сколько бы она ни говорила, что одиночество ей привычно и приятно, а в душе, наверно, ждет, наверно, надеется... Миллионов двадцать мужиков унесла война (а если бы еще десять, так и меня Эда не бросила бы,- думалось в горькие минуты).
Я слушал песню и рыдал - не знаю, была ли это пьяная истерика или очищение искусством, потом Борис усадил меня, зареванного, в такси, совал зачем-то какую-то ценную, но совершенно ненужную книгу - "для Паны Алексеевны". Я приехал домой и бросился перед матерью на колени:
- Мамочка, не умирай!
Кто-то позвонил внизу в дверь. Мать поплелась открывать, я решил опередить ее, ринулся, полетел с лестницы, расшибся, и она тащила меня, пьяного, наверх...
Утром я позвонил отцу:
- Моя мама скоро умрет...
ИЗ ДНЕВНИКА
16/4/62.
До сих пор болит плечо. Все время реву. Ведь это невозможно навсегда. Нельзя вынести. Вижу маленькую девочку. О чем она мечтала, чего ждала от жизни?.. Никто меня так не любил, и никому я не сделал столько зла. Неделю назад сказал: "Нам надо разъехаться!" По ее худым, серым щекам потекли слезы. Некому ее защитить. Я не стал искать слов - подошел и молча стал гладить ее по голове. Никогда ей ничего не удавалось...
Читаю ей "Прощай, оружие!" и не отхожу от нее. Ты только выкарабкайся, последний раз вылезь - я тебя больше не обижу. Эда сказала: "Мы тебя не оставим".
Сейчас она задремала. Стесняется стонать. Как-то ночью я пришел на ее стон, сел на кушетку.
- Иди...
- Ты заснешь, и я уйду.
- Ты уйдешь, я засну.
Я ушел. Она больше не стонала.