Зинаида Гиппиус - Роман-царевич
Надрываясь, как будто жалуясь, Миша пел:
В цепях, в тюрьме,
В голодной тьме,
Россия! Россия!
Вставай, народ,
Тебя зовет
Россия! Россия!
Пойдем на тех,
Чей губит грех
Россию! Россию!
Мы всех сметем,
Тебя спасем,
Россия! Россия!
. . . . .
Яви свой лик,
Россия! Россия!
Христос Один
Твой Властелин,
Россия! Россия!
Услышал Он
Наш горький стон,
Россия! Россия!
Тебя мы с Ним
Освободим,
Россия! Россия!
Миша перевел дух.
— Что, разве не хорошая? А то была, да не сплошь упомню. Еще тягучее он пропел:
Мы знамя крепкое подымем,
Вставай за правду весь народ.
Позор с лица России сымем,
Земля и правда наш оплот.
— Знаете, Миша, — задумчиво произнесла Литта. — Эти бы слова повеселее петь, пожалуй, лучше бы. Все у вас так?
— Все, — с убеждением сказал Миша. — Кто чувствует, конечно. Другие, бывает, галдят зря. Ленка сестра, что в доме теперь при вас, вот как заведет-заведет — плачут даже.
Литта вздохнула, пожала плечами.
— А вы не опасаетесь?
— Чего ж, кто слышит? Ну, конечно, при ком ни ком — не стоит. Промеж себя. Последнее самое время, как эти глупости пошли, Флорентий Власович всем строго наказывал — осторожность.
Смерклось между тем. Розовые снега ярко полиловели, стали фиалковые, потом незаметно посинели, — сапфировые.
Желтый огонек мелькнул в двух маленьких оконцах флигеля.
— Ну, я пойду, — опять вздохнув, сказала Литта. — Верно, тебе уж не кончить сегодня, Миша. Темно.
Но Миша вдруг с яростью кинулся на работу.
— Пус-тя-ки! Чтоб я, да не кончил? Мне что темнота, я ее, эту оглоблю, ночью-то еще чище. Она у меня покобенься. Это я так тут задумал чего-то.
Литта подошла к флигелю. Поднялась по крутым, облепленным комьями примерзшего снега ступенькам крыльца.
В первой комнатке флигеля было жарко натоплено, светло, кипел самовар. У стола Флорентий перетирал чашки длинным полотенцем. Роман Иванович, в теплой куртке, шагал из угла в угол, часто поворачиваясь, потому что комнатка была маленькая. И казался он тяжелым и высоким, потому что потолки были низкие.
— Не озябли? — спросил Флорентий и взглянул на нее исподлобья, ласково, но без улыбки.
— Нет, я ведь никуда не ходила, прямо из дома. На дворе с Мишей только постояла немного.
Быстро разделась.
— У вас тут какая жара. Флорентий, пустите, я чашки перетру.
Села на его место. Флорентий молча перешел на диван около перегородочной двери, устроился там в уголке.
Лицо у Флорентия вытянулось, похудело и как-то посерело. Не печальное и не злое, а серьезное до жесткости. На лбу между бровями тонкая нерасходящаяся морщина.
В первый же день, с первого взгляда заметила Литта перемену в ее веселом Флоризеле. Уж нельзя больше и звать его Флоризелем. Не подходит. И странно рассеянный стал он. Задумается — не слышит, что говорят.
Так серьезны дела здесь? Да, серьезны, Литта знает. Но не из-за этого же переменился Флоризель. Есть еще что-то. Поговорить с ним она долго не решалась. Ведь надо сказать о себе… А он как чужой.
Приезду Литты страшно обрадовался и не удивился. Положим, знал, оказывается, от Романа Ивановича…
Обрадовался мгновенно, — а после отошел, ни о чем не заговаривает. Много дней прошло, прежде чем Литта решилась… Он выслушал ее молча, опустил голову… и опять точно не удивился. Ей так трудно было говорить, а он вдруг оборвал разговор, встал, почти грубо, ушел. Литте сделалось невыразимо больно. Не обидно, потому что она почувствовала, догадалась, — у него какая-то своя боль, близкая, и не меньше, чем ее.
— Роман Иванович, — сказала Литта после молчания. — Ко мне заходили Геннадий и Марфа Васильевна. Собственно, вас или Флорентия хотели видеть, да вы оба уезжали.
Роман Иванович молчал, продолжая ходить по комнате. Наконец произнес, усмехнувшись вбок и невесело:
— Что же они вам новенького сообщили?
— Я их ни о чем не спрашивала.
— Верю. Но они сами говорили.
— Все то же. Геннадий волнуется. Марфа Васильевна, кажется, очень боится. Хорошо, говорит, что отец Хрисанф болен. В конце концов его бы припутали, уж он бы не воздержался.
Молчание. Сменцев шагал из угла в угол. Каждый про себя думал о случившемся.
А случилось, собственно, дело пустое, глупое, и неприятно оно могло быть только по своим последствиям.
В Заречное приехал, как и раньше случалось, миссионер. Был он лицо не духовное, а чиновник, из ядовитых. И вот этого миссионера каким-то образом на селе поколотили. Толковали, что он и сам дрался, были слухи, что действовали тут главным образом пришлые, из монастыря, где пользовался славой знаменитый отец Лаврентий; миссионер петербургский будто бы весьма непочтительно о нем отозвался, еретиком, что ли, обозвал. Звезда отца Лаврентия, возможно, близилась к закату, но это в Петербурге, отнюдь не здесь. И чиновнику неосторожность не прошла даром.
Как вышло дело — толком никто не знал. Заречные клялись, что ни при чем, но доказать не могли. Заречное же село подозрительное, кругом сектанты. И пошла история. Миссионер удрал, объявив, что село бунтует, что усмирение не замедлит, и… в ожидании разбирательств и кар мужики действительно были неспокойны. Волновались и пчелиные. А тут еще толки, что целая орава поклонников отца Лаврентия идет из монастыря, идет на заречан, хуторян и баптистов, потому что все они — еретики и крамольники.
Словом, такая чепуха пошла, что никто ничего не мог понять. Поднялся было с громовыми проповедями возбужденный дьякон Хрисанф; потом, к счастью или несчастию, отец Хрисанф свалился в злейшей ангине. Литта каждый день навещала его. Хрипел и жаловался, но из дома выйти не мог.
Батюшка отец Симеоний тоже заболел или сказался от страха больным. Учительница, Марфа Васильевна, частая гостья в Пчелином, перетрусила. А студент Геннадий, попович, превратившийся в ярого поклонника Романа Ивановича, с Рождества жил наполовину в селе, наполовину в Пчелином, совался во все, но порою помогал Флорентию.
Целыми днями Флорентий толковал — и с близкими и с другими. Ему казалось, что как-никак, а отступать не время.
Роман Иванович ездил в губернский город, еще куда-то ездил. Но возвращался мрачный и задумчивый. С Флорентием они мало говорили.
— А ведь колокольчик, — вдруг произнес Флорентий, поднимая голову.
Прислушались.
— Олег Карлович, черт бы его… — проворчал сквозь зубы, не сдержавшись, Роман Иванович. Но тотчас же усмехнулся, прибавил:
— Посмотрите на него, Литта, интересно. Курц, исправник наш. Последнее слово исправника. Барон, два факультета кончил, eau de Lubin употребляет, культурник, политический нюх имеет. Новейшее явление. Всем бы взял, только два горя: во-первых — Карлович, а во-вторых — исправником служит, по обстоятельствам, должен. Впрочем, ему идет.
Литта почти не слушала.
— А почему он сюда едет сейчас? — спросила тревожно.
Звонки заливались уже у самого дома. Потом сразу смолкли.
Вот и Олег Карлович. Он высок, молод и строен. Легко скинув у дверей заиндевевшую шинель и вытирая платком черные усы, сразу заговорил успокаивающе:
— Я к вам на огонек, господа, мимо ехал и решил: домой поспею. По долгу службы у вас, может, и придется скоро побывать, ну, да это что. А нынче гостем к вам, коли примете обогреться.
Он немного суетился, точно робел под серьезно-спокойным и холодным взором Романа Ивановича.
— Ваша супруга? — изящно склонил он стан перед Литтой. И, целуя протянутую руку, продолжал:
— Скоро вы соскучитесь, графиня, среди наших снегов. После Петербурга…
— Я вовсе не графиня, — возразила Литта. — И мне совсем не скучно.
Олег Карлович смешался было, но скоро оправился, заговорил о неудобствах помещения, — не дымят ли печи наверху в большом доме? — со вкусом принялся за чай. Флорентий принес отличного коньяку, которым гость не побрезговал. Отопьет глоток из стакана — и добавит. С морозу хорошо.
— Так собираетесь, Олег Карлович, в наши края и по делам службы? — прямо глядя на него, спросил Роман Иванович.
Красивый исправник махнул рукой.
— Да что с вами поделаешь! Сколько Флорентий Власыч ни возится — дикий народ. В существе своем дикий. Говорят, у нас в губернии еще сравнительно высокая культура. Молодежь обоего пола грамотна, библиотека там, чтения, есть попытки устройства рационального хозяйства, пьянство не поголовное… Совершенно верно. Если взять внешний аспект и сравнить хотя бы с Новгородской какой-нибудь губернией…
— Несравнимо, — вырвалось у Литты.
— Абсолютно несравнимо! — и Курц повернулся к ней всем телом. — Но это внешний аспект. Вот в чем горе. Прогресс и культура — да; но первобытной внутренней дикости они, увы, еще не коснулись. Сколько сил положено, — вот хотя бы тут, на этом хуторе. Лекции, чтения… И что же? Grattez le, notre moujik, et vous trouverez un [28] дикий фанатик, как встарь. Ведь заметьте, кругом сектанты. А сектанты — чуть-чуть отсыревший, правда, но порох. Подсохнет — и фрр! пошло писать. Откуда только самое варварское революционство берется. Чистейший вандализм.