Юлия Жадовская - В стороне от большого света
"Что, если б она знала? — подумала я, — что бы с ней было! что было бы со мной? Горе свело бы ее в могилу… И я могу быть причиной ее смерти!".
Дрожь пробежала по мне при одной мысли об этом и душа замерла… Я от всего сердца раскаивалась, что неосторожно обещала это свидание Данарову, мной овладело было сильное желание воротиться в свою комнату… но вместе с тем воображение представило мне всю досаду, всю муку напрасного ожидания, которые он перечувствует. Да и притом меня увлекала тайная надежда, что он снимет с души моей тяжелый камень сомнения и недоверия, что он оправдается в глазах моих; мне так горько было считать его недобросовестным человеком, так тяжело любить его не уважая; а не любить я не могла, любовь моя к нему быстро и незаметно для меня самой дошла до того, что я могла все простить ему сердцем, вопреки обвинениям рассудка.
Я прошла коридор, залу и остановилась еще раз на минуту в гостиной перед выходом на балкон… Наконец задвижка повернулась под рукой, и сад встретил меня сердитым шумом… Мне показалось, несмотря на темноту, что тысячи глаз глядят на меня, что все соседи и домашние высыпали на балкон, кричат, ахают, с укором и насмешкой указывают на меня, грозят пересказать все тетушке…
С трудом отогнала я от себя страшные видения и нашла силы продолжать путь. Сад казался мне бесконечным… вот я дошла еще только до половины… вот густая аллея из орешника… как темно. Боже мой, как темно! ветки задевают меня по лицу. Вот глубокий вздох раздается над моей головой… нет, это полуночник махнул своим тихим крылом… вот чьи-то шаги следят за мной… нет, это птицы шевелятся в просонках.
— Здесь я, Генечка, здесь я! — произнес в нескольких шагах от меня слишком знакомый мне голос, и в ту же минуту рука моя была в руке Данарова. — Как нарочно, такая темная и холодная ночь! как ты дрожишь, Генечка! бедненькая!
— Я боялась; так страшно было идти! Вы, я думаю, сами сомневались, что я приду?
— Ни минуты! я знал, что сдержишь слово.
— Вы что-то хотели сказать мне, очень важное…
— Да, очень важное: во-первых, то, что я люблю тебя больше всего на свете, во-вторых… больше я ничего не помню…
— А во-вторых, мне кажется, вы хотели доказать мне, что, уверяя меня в любви, вы делаете очень хорошее и доброе дело, уверяя в то же время Машу в вечном нежном воспоминании. Я пришла вас спросить, Данаров, как честного и благородного человека, что это значит? как перевести на слова подобные поступки?
— Как ты понимаешь любовь, Генечка? в старинных романах она представляется какою-то сердечною кабалой, где имеющий несчастье влюбиться должен умереть для всего прочего, ослепнуть для всех других предметов жизни, изнурять себя постоянным, натянутым благоговением к предмету страсти, а предмет этот разыгрывал роль царицы, дарил по временам благосклонным взглядом верного поклонника, ободряя его на большее терпение, на высшие подвиги самоистязания… Так бывает в старинных романах, дитя мое… Читатели восхищались этим, но в жизни случалось и случается иначе: в жизни такая любовь скоро бы надоела, она была бы или притворство, или жалкие сумасшествие. Для меня любимая женщина не царица в мишурной короне, не ложное божество, требую-щее непрестанного поклонения, для меня она только выше, милее, дороже всех женщин в мире; для меня она добрый друг, прибежище в горе, двойная радость при радости. И если б передо мною была не только Маша, но первая красавица в свете, то и тогда, та, которую люблю я, ничего не потеряла бы в моем сердце, потому что люблю я только ее, а к прочим увлекаюсь не больше, как минутным капризом… Вот как вы любимы мной, иначе любить не могу. Если довольны вы этою любовью, не отворачивайтесь от меня; пусть эта тревожная, пылкая головка склонится ко мне с доверием и лаской; если же нет, поступайте, как знаете… О, как могли бы мы быть счастливы, мой ангел, если б…
— Если б что?.. нМ не отвечал, а только с тяжелым вздохом схватил себя обеими руками за голову.
— Данаров! какое-то несчастье тяготит вас… Я не знаю в чем состоит оно и терзаюсь неопределенною мукой. Между тем мы незаметно подвигались по направлению к калитке; я бессознательно переступила за нее…
— Да где ему, струсить! — послышался голос Александра Матвеевича в огороде Марьи Ивановны, отделявшемся от нашего сада только узким прогоном, тем самым, по которому птичница когда-то гнала стадо гусей во время моего разговора с Павлом Иванычем.
— Да уж не струшу, — отвечал Митя, — только вы не поверите.
— Он на половине аллеи упадет в обморок, — говорил Федор Матвеевич.
— А вот обегу кругом всего сада и принесу вам с балкона горшок с резедой.
— Эй, Митя, смотри, — прибавила Лиза со смехом, — ничего нет хуже, как хвастовство…
— Струсишь, окунем в реку! — говорил Александр Матвеевич, скрипя отворяемыми воротами.
У меня подкашивались ноги; я готова была упасть. Данаров почти перенес меня через гать… Я не противилась, мной овладела отчаянная храбрость. Так человек, уносимый бурным потоком, истощив все силы бесплодной борьбы, отдается на волю его течению с мыслью — будь, что будет!
Широкое поле, залитое мраком, имело что-то страшное, беспредельное… Облака, точно тени, двигались в высоте, принимая какие-то неясные формы, ни одна звезда не проглядывала из-за них! Иногда порыв ветра проносился с тихим воем, и редкие капли, будто слезы, падали на наши лица. Мне показалось, что я, перейдя земное поприще, нахожусь в загробном мире, что надо мной произнесен приговор и я бесконечно буду носиться с тем, кого люблю, по беспредметному и беспредельному полю вечности.
Мы оба молчали; наконец он прервал это тяжелое молчание.
— О, если б ты могла гордо и равнодушно презирать людское мнение и твердо перешагнуть через цепь глупых предрассудков!.. Мы могли бы еще быть счастливы…
— Скажите мне, ради Бога, что у вас за цель вести меня таким тяжелым, неверным путем к счастью, о котором вы так часто поминаете? Что вам за радость терзать, томить мою душу бесплодными, мучительными жертвами? Тешит ли это ваше самолюбие или так уже вы созданы? Простите меня, Данаров. Я верю, что вы благородный человек, но все-таки плохо понимаю вас… Неужели при встрече со мной вы ни разу не подумали, что я должна буду перечувствовать, передумать, перестрадать, тогда как все могло бы пойти иначе?.. Называйте меня глупою, неразвитою, а по моему мнению, любить человека, который не может или не хочет жениться, — почти преступление…
Он побледнел и устремил на меня взгляд, в котором выражалась такая душевная мука, что я невольно взяла его за руку.
— Ну, продолжай, Генечка, продолжай! карай меня до конца…
— Ради Бога, отпустите меня поскорее!
— Еще минуту… Жить с тобой под одною кровлей, не страшась ни разлуки, ни измены; называть тебя с гордостью женой моей, ввести тебя хозяйкой в мой старый дом, который превратился бы для меня в великолепный замок… Ах, милая Генечка! скажи, не правда ли, ведь это было бы неизмеримое счастье?..
Глаза его блистали так ярко, голос дрожал и прерывался.
— Скажи, не так ли?.. И что же, моя милая, — продолжал он все тише, все ближе склоняясь к плечу моему, — ничего этого не будет, не может быть… по очень, очень… простой причине: я… женат…
— Боже, помилуй нас! — вырвалось у меня от всей полноты внезапного, неожиданного удара…
Несколько минут мы не могли произнести ни слова; будто железная рука сдавила мне грудь и горло.
Он лихорадочно прижал меня к груди своей.
— Я теряю тебя навсегда! Неужели ты уже не любишь меня? Неужели благоразумие твое достигает таких страшных пределов?.. Этого не может быть!
— Друг мой! То ли теперь время, чтоб пытать, люблю я вас или нет?! Теперь, когда надо думать о разлуке… о том, как пережить страшное горе… Ах, Данаров! что вы наделали! Зачем скрывали, зачем не сказали прежде! обоим было бы легче!
— Сперва, когда еще я не знал тебя, я не находил нужды объявлять о том, что для меня тяжело и печально, а после… Генечка, после… сил у меня не было…
— Но ты любил и ее… твою жену?
— Вот как все было. Отец мой, человек сурового, страшного характера, был скуп и мерял всех на аршин своих понятий. В довершение всего, он никогда не любил меня; во-первых, потому, что заподозрил мать мою в какой-то интриге; во-вторых, потому что я был довольно заносчивый, гордый мальчишка. Однажды, еще в детстве, на слова его: "И видно, что не мой сын" — я позволил себе сказать ему: "Я и сам был бы рад иметь другого отца…". С этих пор совершенная холодность, которую не могла уничтожить даже смерть моей бедной доброй матери, поселилась между нами. Несмотря на это, он никогда не мог решиться лишить меня наследства, потому что я был последняя поддержка нашего угасающего рода. Окончив свое образование в университете, я вступил на службу… Внимание общества и собственное самолюбие заставляли меня невольно исполнять все его требования. Я должен был прилично содержать себя: щеголеватый экипаж, удобная квартира, хорошее платье казались мне необходимыми, тем более что все знали, что я единственный сын богатого отца, хотя никто не знал, что отец не давал мне почти ничего. Ложный стыд заставлял меня занимать и тратиться. Когда терпение моих кредиторов истощилось, некоторые из них писали к отцу и получили отказ; другие стращали меня неприятною публичностью, даже возможностью посидеть в тюрьме… Я пришел в отчаяние и уже собирался застрелиться. О моей крайности проведала хозяйка дома, где нанимал я квартиру, богатая вдова, которая была неравнодушна ко мне. Она предложила мне свою руку и готовность заплатить мои долги. Несмотря на свою не первую уже молодость, она была еще недурная и свежая женщина. Сердце мое было свободно, и объятия влюбленной в меня женщины, не лишенной ни ума, ни образования, показались мне гораздо приветнее и приятнее холодных объятий преждевременной смерти. Не думая долго, мы обвенчались. Я находился в той туманной поре молодости, когда еще всякое чувство рисуется в обманчивых красках. Впоследствии вместо нежной, снисходительной любовницы я нашел взыскательную, ревнивую жену; я очутился в кабале; я почувствовал себя купленным за слишком дешевую цену, между тем как жена хотела, уверить меня в каком-то страшном пожертвовании с ее стороны. При первом ее укоре я уверился, но поздно, что сделал страшную, неисправимую ошибку, и измучил себя бесплодным раскаянием. Ревность и раздражительность характера жены моей достигали крайних пределов; все отношения между нами сделались до того натянутыми, что необходимо должны были порваться от малейшей случайности. Тут умер мой отец. Получив независимое состояние, я отдал жене заплаченную за меня сумму с большими процентами и предложил расстаться. Тут, разумеется, последовали неприятные сцены обмороков, упреков, оскорблений — я всем пренебрег и вырвался на свободу. Цепь супружества порвана, Генечка, но не снята. Я прикован к самой тяжелой ее половине, я все-таки раб, без воли и силы… Ах, милая Генечка! как я наказан за то, что струсил перед смертью!