Степан Злобин - Остров Буян
Первушка пустился дальше. В узком переулке на него вылетела груженная верхом повозка, запряженная парой.
— Берегись! — крикнул возница, взмахнув над Первушкиной головой длинным кнутом.
Первушка пригнулся, но в этот миг колесо попало в ухаб, и, накренившись, повозка остановилась. Рогожная покрышка сползла, и под закатным солнцем блеснул золотой оклад огромной иконы, спрятанной на возке среди рухляди. Возница кинулся поправлять рогожу. Первушка узнал его: это был человек Левонтия Плещеева, верховного земского судьи, лучшего друга Траханиотова.
— Устин! — воскликнул Первушка, обрадованный, что встретил хоть одного знакомого в этом аду. — Что там? Как там?
— Нашего на торг повели — голову сечь, да народ его не дал: отняли у палача и сами же на куски разорвали, — обрадованно сообщил плещеевский холоп, — а твоего-то ищут. Казнить его повелел государь. Артюшка рябой, квасник, его ищет…
— Не найти им, — шепнул Первушка. — А ты куда?
Устин без слов отмахнулся и крепко хлестнул коней.
«Богат будет в деревне!» — с завистью глядя ему вслед, подумал Первушка, поняв, что холоп ограбил плещеевский дом.
Он круто свернул к Тверской, к дому Траханиотова, и пустился бегом по вечереющим улицам.
От огня и дыма, от толп людских, от телег, сундуков и столов, заваливших дорогу, переулки перепутались. Первушка остановился и оглянулся по сторонам, соображая, куда впопыхах забежал через пустыри, пожарища и задворки.
Кругом раздавались крики: «Пожар, пожар!», из ворот, изо всех домов выскакивали люди и мчались вместе с Первушкой. Он снова повернул в переулок, и вдруг ноги его подогнулись от слабости, и тошнота подступила к горлу, словно клубок червей: дом окольничего Траханиотова был объят пламенем, и толпа пропойц тащила со двора посуду, одежду, ковры, выкатывала бочонки с вином и тут же их разбивала. Первушка увидел, как двое оборванных пьяниц дерутся из-за его, Первушкиной, однорядки вишневого сукна с позументом…
И он заплакал. Не жалко было ему ни коня, ни однорядки, ни того, что пропали в огне сафьяновые сапоги, куний мех, много цветного платья, нет — на глазах у него погибали несколько лет его стараний, его жизни. Он понял, что не вернуть уже своего нажитого холопьего почета, которого добивался он несколько лет, без порток меся тесто в доме захудалого дворянина, мучась вместе с ним холодом и бесхлебьем и радуясь, как своему, его возвышению.
Кругом горели домишки соседей, погорельцы кричали, отчаянно звали на помощь, но толпа зевак праздно и жадно прилипла лишь к одному горящему дому Траханиотова.
Жар заливал весь переулок. Дом был охвачен огнем от низа до теремка. Изо всех десяти окон, выходивших на улицу, валил дым, но какой-то неугомонный грабитель еще кидал из крайнего окна узлы с рухлядью в толпу черни, крича приговорки:
— Забирай, не жалко! Бери, кому надо!
«Ему можно — чего бы мне не поспеть? — подумал Первушка, глядя на смельчака. — Добраться б в опочивальню, да и поднять половичку».
Первушка представил себе знакомый кипарисовый ларец Траханиотова, где господин держал деньги и самоцветные камни. Вся жизнь показалась вдруг не такой мрачной. Первушка рванулся через толпу к дому.
Огонь уже лизнул косяки окна, через которое малый кидал узлы, но лихой удалец еще подтащил к окну большой голубой пуховик лебяжьего пуха. На этот раз от душившего дыма и жара он не мог вымолвить ни слова. Он молча взмахнул пуховиком, пытаясь бросить его в окно, и вдруг голубой мешок вспыхнул весь сразу трескучим и разлетевшимся в разные стороны пламенем, закрывшим всего человека.
— Братцы! Братцы!.. — крикнул веселый смельчак, погибая в огне.
Первушку далеко отшвырнула испуганная толпа, и с треском и грохотом рухнули с потолка обгоревшие балки…
Высоко взметнулось огромное пламя. Нестерпимый зной заставил толпу отхлынуть…
Горел весь ряд улицы. Охапки искр с треском взлетали вверх и гасли в медном зловещем небе. Дышать было больно от жара и едкого дыма. У горящих домов опять так же дико кричала баба. Кто-то зачем-то вопил: «Воды! Воды! По колодцам!»
Первушка попятился в открытые ворота чужого дома, пробрался через сад, где под каждым деревом свален был скарб погорельцев и сидели унылые люди, лишенные крова, и наконец выбрался на соседнюю улицу.
Здесь дышалось легче, но и сюда доносился крик, грохот, треск, причитания женщин и плач детей.
Было светло. Справа, слева, сзади и спереди — куда бы ни оглянулся — везде подымались высокие волны огня. Москва горела со всех концов.
Желтая искра упала в солому кровли невдалеке от Первушки. «Займется или потухнет? — подумал он. — Чай, все на пожар убежали, кроме малых да старых».
Горький дымный ветер раздул искру в маленький огонек, который, как мышь, побежал вверх, по кромке соломы… «В сей миг я бы мог задушить его шапкой», — подумал Первой. Он вспомнил о том, что в шапке лежит письмо к царскому тестю, ощупал его, поглядел на разгорающийся под кровлей чужого домишка огонь и, махнув рукой, быстро пошел прочь.
1Среди лета во Псков возвратился Федор Емельянов. Некоторые лавки его открылись еще раньше, почти весь великий пост шел торг, но сам он не сразу посмел приехать после того, как всеми неправдами был выручен из тюрьмы. Некоторое время еще он жил у родных жены в Новгороде Великом. Теперь он приехал во Псков сгорбленный и угрюмый, поступь его стала еще тяжелее, чем прежде, и он злобствовал на всех псковитян. Многие торговые люди приходили к нему по многу раз, но он заставлял их говорить обо всем со своим стряпчим[156], а сам никому не показывал глаз.
Торговые люди струхнули: хоть шел слух о том, что Федор в Москве на площади бит кнутом, но битый Федор был не менее страшен посадским, чем Федор небитый.
Хлебник Гаврила, столкновение с которым родило посадский извет на Федора и на воеводу, стал Федору смертельным врагом. Он превратился в олицетворение непокорного посадского Пскова.
Правда, Гаврила был теперь разорен. Он, как простой приказчик, торговал хлебом в чужой лавке.
Но Федора беспокоил этот нищий враг… Емельянов смял бы его и добил, если бы был по-прежнему силен, но самому ему приходилось заново начинать торговые дела — за время, пока он был в Москве, помещики, у которых скупал он товары, начали торговать с другими купцами: псковский гость Устинов закупил у них заранее мед, воск, масло и шерсть. Другие тоже расширили скупку: Семен Менщиков и Леванисов скупали сало, скотину и кожи. Собственный тесть Емельянова, новгородец Стоянов, пользуясь отсутствием зятя, захватил хлебный торг, а псковские монастыри и десяток мелких купчишек забрали по Великой и Псковскому озеру скупку всей рыбы.
Федор понимал, что для похода за новыми барышами надо прежде всего стать снова на крепкие ноги, а для того не миновать добиваться дружбы с воеводой Собакиным. Но новый воевода боялся Федора, зная, что его предшественник за свою дружбу с Федором поплатился воеводством. Он знал, что народ ненавидит Федора, и потому все дела старался вершить без него.
Однако самому воеводе, да и псковским дворянам было не обойтись без купцов, и они стали прибегать в делах к другому богатому гостю, лезшему в гору, — Ивану Устинову.
Федора мучила ревность — он не хотел уступить Устинову первого места в торговых делах. Но что он мог сделать без воеводы и без дворян?
Шли недели, месяц и два, как Федор возвратился во Псков, а дела его не улучшались. Все меньше покупал он, меньше продавал, и на Немецком дворе иноземцы уже не раз прерывали беседу с Федором, увидев, что ко двору подъехал приказчик Устинова…
Подходили осенние сроки платежей за товары, взятые в прошлом году, и Федору в первый раз в жизни пришлось просить об отсрочке… Еще немного — и страшное слово «правеж» войдет в дом Федора, недавно бывшего хозяином города.
Дела Емельянова могло поправить только одно: если бы удалось немедля порядить какой-то неслыханно выгодный торг и быстро разжиться, так, чтобы расплатиться со всеми долгами. Тогда можно было бы заново брать в долг товары и торговать…
И в первый раз обратился Федор к Филипке:
— Филипп, ссуди, брат… Вишь, беда на меня пришла. Оправлюсь — сторицей воздам, сам знаешь. Вовеки тебя не покину — вместе в беде, вместе и в радости.
— Отколь у меня деньгам быть, Федор Иваныч! У меня сам знаешь, не деньги — деньжишки. Девок замуж отдам — и сам хоть по миру побирайся! — прибеднялся Филипка. — Как я тебе девичьи деньги приданые дам? Не на торг тебе выйти летники[157] да сарафаны нести продавать: смешно и зазорно!.. Советом добрым тебе пособить могу, Федор Иваныч. Бог мне хитрость послал на советы. Себе ничего исхитрить не сумел во всю жизнь, а тебе пособлю, я чаю…
Емельянов знал, что у ростовщика Филипки есть деньги, но сделал вид, что поверил в его бедность.