Петр Краснов - Атаман Платов (сборник)
– Что, сипа, есть захотелось? – грубовато спросил Зайкин у маленького егеря.
– Да что же, казачки, как не захотеть есть. День целый дрались, ничего не емши. Захочется поневоле есть.
– Тоже дрались! – передразнил казак. – За кустами-то лежучи.
– Наша война такая, землячок. Кажиному войску свой предел положен – вы, скажем, на конях, мы пеши орудуем, антиллерия стрельбой поражает.
– Так говоришь: есть хочешь?
– Хочу, дяденька. Во как хочу!
– Ах ты, сипа несчастная! Что же ты не озаботился свово барашка взять.
– Где же его найдешь-то, дяденька?
– Да вот нашел же я. Отчего бы тебе не найти.
– Нас за это под расстрел, дяденька. За грабежи.
– Грабежи. Враг так берет, а мы ему бережем. Так, что ль? Тоже начальство-то ваше мудрое.
– Про то не могем знать, дяденька. Вы казаки, вольные люди. Вам позволяют, – просительно говорил маленький егерь, глядя жадными глазами, как румянилась баранья лопатка и закипал на ней жир.
– Что же ваше начальство не озаботилось вас накормить?
– Где же, дяденька, сражение, одно слово… У нас и офицеры-то не евши, – робко заговорил солдат.
– Зачем испытываете, Зайкин? – строго остановил его Каргин. – Дайте им поесть.
– Отчего не дать, Николай Петрович. Мне их очень жаль… Да хочется злобу сорвать. Отчего регулярные сегодня нас не пустили на Дрезден, отчего Матвею Ивановичу дела до сей поры не дали?
– Про это же он не может знать, Зайкин. Это свыше идет…
– Эх, ночка-то темная! – прервал молчавший пока старый казак. – Будет завтра дождь, с утра будет! Тяжело, атаманы молодцы, будет завтра драться.
– Не то, Иван Егорович, – почтительно обратился к нему Зайкин, – будет тяжело, что дождь, а то тяжело, что гляньте, какая позиция. Спереди река, сзади деревня, тут конному и не приведи Бог как будет тяжко!
– Ну что же, пешки будем драться.
Баранина поспела.
– Что же, дать им? – обратился Зайкин к Ивану Егоровичу и кивнул на солдат.
– Дай. Тоже воины храбрые.
Зайкин достал нож из-за сапога и, положив баранину на потниковую крышку, стал резать сочные ломти и наделять ими пехоту. Подошли и еще солдатики.
– Что это как вас много. Всем не хватит, – крикнул Зайкин. – Расходитесь, братцы, что траву зря топчете!
Но никто не шевельнулся. Все хмуро смотрели на баранью лопатку.
– Дели им все, – молвил тихо Иван Егорыч, – мы ведь обедали, а они нет. Тоже христовы воины.
– Ну ладно! Где наше, казачье, не пропадало! Ах и барашек же был важный!
И ломти один за другим уходили в протянутые руки егерей. Исчезла наконец и кость; Зайнин толкнул костер ногой, завернулся с головой в шинель и лег. Примеру его последовали и ожидавшие ужина Иван Егорыч, Каргин и молоденький безусый казачок Сысоев.
Ужин не состоялся. Порешили заснуть так, но с голодухи не спалось. Костер грел только один бок, а с другого, открытого, продувал холодный ветерок и мочил накрапывавший дождь.
Тяжелые думы одолели Каргина.
Вот уже почти год, как он женился. У Маруси давно родился ребенок, не его, положим, но все-таки ребенок, которого он будет любить! Сын или дочь – он даже не знает этого! Да и зачем знать – не все ли равно? Он покинул ее больную, расстроенную, вскоре после свадьбы. «Но ведь она подлая… Почему?.. А я не подлый? А мой грех с Гретхен, с Эммой, с крепостной Грушей… Я мужчина. Мне все позволено. Я могу делать все, что хочу, от меня ничего не убудет».
Но эти оправдания не успокаивали его. «Ведь и Рогов так рассуждал. Да Рогов был более прав – разве мог он знать, что его убьют так скоро. Но зачем же она не созналась! Она боялась… Меня боялась! Боже, точно я сделал бы ей что худое! Что-то она чувствует теперь? Поди-ка с маленьким возится… Роговским… Ждет меня. За город выходит, газеты читает. Мало пишут… Да и далече отсюда. И в Петербурге-то мало про нас знают, а там… Каждый день, каждую минуту могут убить меня как простого казака.
Мерзнем, мокнем, шатаемся по грязи, как собаки словно. И никто спасибо не скажет.
Ах, война, война! И зачем тебя придумали люди! Был бы я теперь в университете, читал бы я умные книжки и все хорошо бы шло. А теперь рядовой казак, и в урядники не произвели… Отчего? Зазерсков чего-то мною недоволен. Родственников выводит. Сысоев-то ему троюродный брат, вот и тянет его. Ну да что там: терпи казак – атаманом будешь!»
И тяжело вздохнул Каргин. Глубоким вздохом ответил из-под шинели Зайкин, заворчал что-то Иван Егорыч. И снова все смолкли.
Дождь барабанит по набухающей шинели, земля намокает под боком, костер шипит и потрескивает от дождевых капель.
От соседнего костра доносится громкий смех Зазерскова и его уверенное: «Да я знаю!»
Гусарский корнет что-то рассказывает, и, должно быть, смешное.
Лошадь жует над самой головой, пахнет гарью, сыростью, грибами, пахнет холодной, сырой осенью.
Каргина одолевает дремота, и мало-помалу он забывается. Холодная струйка, пробравшаяся под воротник, будит его, он вздрагивает и долго ворочается.
Откинув шинель, он открывает лицо и сразу попадает под дождевой душ.
Все небо заволокло тучами, и мелкий дождик потянулся надолго.
Соседи Каргина легли кучей и тихо спят, а может быть, и так лежат? Каргин поднялся с земли, надел кивер на голову и пошел бродить по бивуаку. Ноги были словно чужие, усталые, все тело ломило, хотелось лечь, но на склизкую, сырую землю и смотреть было противно. Далеко впереди горели неприятельские костры, и слышался тихий шорох уснувшей армии.
И долго ходил взад и вперед Каргин, думая мрачные думы. Наконец стало чуть светлее, но было все такое же серое, холодное, дождливое небо, тучи закрывали горизонт; было мрачно и сыро. Казаки просыпались, шли умываться на реку, потом поили продрогших лошадей, задавали сена и овса. Офицеры спали под навесом из рогож, накрытые плащами, и странно бледны были их истомленные лица.
Зашевелились и в пехоте. Раздались голоса, хриплые, простуженные. Нехотя натягивали ранцы, разбирали ружья солдаты. Туман таял и исчезал, становилось как будто теплее.
Далеко впереди за маленькой рощей, у деревни Блазевица, где ночевала стрелковая цепь, стали постукивать выстрелы. Сначала редко, одиноко, чаще и чаще.
То дивизия Рорэ повела наступление.
Вскоре показались зеленые мундиры – егеря отступали к Шолкевицу.
– В ружья! – раздалась команда в пехоте.
– По коням! – кричали в кавалерии.
Отряд Рота тоже пришел в движение.
– Ездовые, садись! – отчаянно завопил маленький толстый капитан батарейной роты. Отряд двинулся назад к селению Стринен.
Здесь пехота дала несколько залпов, но пришло опять приказание отступать, и войска зашлепали по грязной, раскисшей дороге.
«Он» валом валил на наш правый фланг. За дивизией Рорэ шла дивизия Деку; держаться было трудно.
Но Рот отступал медленно. У Зейдница, селения, окруженного рвом, приказано было остановиться.
Егеря бегом разбежались по рву. Лубенцы стали впереди, за ними разместились казаки. Батарейная рота, увязая в грязи, выезжала на позицию. Пехотные солдатики, держа в одной руке ружье, другой хватались за грязные, облипшие глиной спицы и обод и толкали орудия и ящики, помогая лошадям вывезти на глинистую гору. Наконец раздались пушечные выстрелы, и егеря ободрились.
– Ну, теперь с антиллерией много легче будет.
– Все постоим, так отдохнем, – молвил маленький егерь, что просил ночью у казаков баранины.
– Ишь ты, сколько отмололи-то по этакой грязи!
– А что, братцы, к полудню близко?
– Часов одиннадцать есть.
– Ври! Это, значит, мы уже сколько воюем.
– Да многих потеряли.
– Глянь-ка, сколько их высыпает. Ну Рот, Рот, как тебе съесть такой букиврот.
– Ах, раздуй тебя горой, тоже выдумщик.
– На это нас взять.
Действительно, положение Рота становилось отчаянным. Против его пятитысячного отряда скоплялись корпуса Мортье и Нансути. Но егеря стреляли метко, казачьи пики горели внушительно, и молодые французские солдаты, из коих большинство в первый раз участвовали в бою, наступали вяло и нерешительно.
Вдруг вдали послышались громкие крики: «Vive l’Empereur!»[58] Крики эти, перекатываясь, направлялись от Дрезденского Грос-Гартена и сопровождали маленькую кучку всадников, впереди коей ехал человек в сером сюртуке на белой лошади. Наполеон объезжал свои войска.
Наполеон – это священное имя для французского солдата, это нечто такое великое и сильное, что заставляло забывать дом, жену, детей, заставляло покидать родину и идти в далекие, неизвестные земли, что заглушало страх смерти, боль от ран – и ободрились молодые конскрипты, и с громовым криком: «Vive l'Empereur!» – ринулись они на Зейдниц.
Все стихло на минуту в русском отряде. Шутки прекратились. Заряженные ружья положены на вал, у каждого своя цель, своя дума.
– Картечь! – слышна команда в артиллерии. Звенят орудия, суетливо возится прислуга возле пушек.