Вячеслав Курицын - 7 проз
- И уже то есть, - подхватил парнишечка, - попадает во весь этот контекст: газовые камеры, всяческие погромы... Еще пальцем не шевельнул, не улыбнулся, а уже зачислен кем-то во врага смертельного, в будущего боевика сионистского, в число тех, кому между тем логичнее не существовать. Страшное дело, конечно, рожать ребенка, который обречен. Как минимум - на злые слова, а то и на пули. И впрямь ведь, получается, логичнее не существовать. Вы это имели в виду?
- Олух ты олух, - ответил мужичонка, - да если бы это... Он вот только вылупился, еще и не улыбнулся - это ты верно сказал, про улыбку-то, - и не улыбнулся еще! По сути и нет его, так, одно наименование, а то и имени, имени даже еще нет у поганца, а туда же - уже еврей! Уже - тот, кто Христа продал, кто рознь и вражду по миру сеет, кто зло несет и собой зло являет. Невинный младенец, ан уже виноват, и в ЧЕМ виноват! Только родился и уже обречен, бесово семя, гадить и разрушать, разрушать и гадить. Вот ведь незадача: и добрым вырасти может, и сердцем мягким, и к каждой травиночке-кровиночке, букашечке-таракашечке, ко всякому человечишке чувства испытывать наинежнейшие. И добра всею душою желать, и все равно быть частью той силы, что, даже желая добра, вечно делает зло. Разрушает и гадит. Вот это трагедия! Ты думаешь, проклятие - гонимым быть? А хрена сушеного не хочешь? Гонимым быть - дар, знак избранности, приобщенности, обещание спасения. Там... Это что-то вроде гарантийного обязательства. Быть погибелью миру - вот это проклятие! И так мне жидененка этого жалко, который, безмозглый, погибель миру, что никакой слезой не выплакать этой жалости. Не бывает такой слезы. Вот только если утопиться... А может, и утопиться? Прямо в прудах, а?
Мужичонка вопросительно посмотрел на парнишечку. Артемьев с тревогой следил за развитием дискуссии.
- Утопиться, да, - быстро согласился парнишечка, даже перестав всплакивать, - это будет и верно, и правильно. Это и совесть нашу успокоит, и душу.
- Решено! - вскочил мужичонка. - Топиться, да и весь сказ.
- А может, ему напоследок добро сделать, - предложил парнишечка, жидененку-то?
- Добро? - задумался мужичонка. - А то и добро. Это, пожалуй, еще вернее будет, еще правильнее. Добро сделать, а там и концы в воду. Мы, пожалуй, вот что отчебучим: мы ему крест золотой подарим, - мужичонка вытащил из бесконечных карманов массивный крест, при виде размеров которого Артемьев округлил все глаза, - килограмма два чистого золота. - Кошмарных денег стоит. Ввалимся, аки волхвы, и подарим. И станут евреи еще богаче, и будут гоев пуще прежнего унижать и насильничать.
- А и славно, - воскликнул парнишечка, - это ж и будет по высшему по добру: знать, что может твой дар во зло обратиться, но не ставить свое поганое знание превыше веры в чистоту сердца сваво.
- Да и чем больше злыдить они, евреи, станут, тем скорее придет конец терпению - людскому, земному! - торжественно воскликнул мужичонка, воздымая крест над головой, будто какая аллегория. - Решено. Дарить и топиться! Вон окно, видишь, на третьем этаже... Вон, на той стороне. Там, чую я, родился недавно еврейского полу младенец.
Парнишечка и мужичонка встали и решительно двинулись вдоль прудов. Через пять секунд мужичонка вспомнил об Артемьеве:
- Эй! Пошли крест дарить. Чистое золото.
- Мне здесь быть надо. Чего ж, мужики, погуляли, хватит, - отказал Артемьев. Оставалось меньше часа.
- О как! - удивился мужичонка и вытащил еще один пистолет, на этот раз вовсе не газовый. - Ну-ка, встать! Мы волхвы. Нам третий нужен. Дарить! Дарить и топиться!
Артемьев, косясь на пистолет, осторожно пошел впереди, соображая, как бы сбежать. Пруды как бы очнулись и еле заметно вздохнули, - возможно, они начинали готовиться к приему трех тел. Артемьев подумал, что от бульвара они все-таки отличаются.
- И кто же там? - спросили из-за двери женским и впрямь еврейским голосом.
Мужичонка откашлялся, нежданно смутился и забормотал на мотив "лужу, паяю":
- Волхвы, дары... Крест золотой принесли, поскольку младенец мужеску полу...
- Вера, кто там? - донеслось из глубины квартиры.
- Мойша, говорят, нам принесли дары... Добрые люди, надо проверить...
- Вера, не открывай, - взвыло из глубины, - ты сошла с ума!
Но было поздно: любопытствующая Вера выставила нос в щель, пьяный мужичонка решительно раскрыл дверь, шагнул вперед, шаря за пазухой, куда он успел воротить крест, и приветствуя хозяев бодрой тирадой: "Поскольку вы есть жиды, жидами и будучи..."
Мойша, только что беспокойно выдвинувшийся в коридор в полосатой пижаме, мявкнул "погром!", схватил жену за рукав и с резвостью необычайной втянул вслед за собой в туалет, после чего громко призвал Веру позвонить в милицию.
- Вряд ли у них телефон в сортире, - заметил по этому поводу парнишечка.
- Поскольку, жидами являясь, вы и есть евреи, - бубнил мужичонка, выпроставший наконец крест и догадавшийся спрятать пистолет.
- Мойша, выпусти меня, там ребенок, - кричала Вера.
- Вера, они тебя убьют, - безумствовал Мойша.
Суета, в общем, была порядочная.
- Чой же ребенок молчит? - удивился парнишечка.
Мы вошли в комнату, неожиданно залитую белесым таинственным светом и наполненную тихим серебристым гудением. Крики хозяев доносились как бы очень издалека. Младенец лежал на спине, спокойно сосал палец и смотрел на пришельцев серьезными взрослыми глазами. Потом по тонким губам скользнула неправильная, скошенная какая-то тень улыбки.
- Улыбается, ишь, - обрадованно сказал мужичонка и больно ткнул меня крестом в бок.
- Младенец есть, а волов нет, - продолжал удивляться парнишечка. Чудно.
Вера билась в тесном сортире, Мойша кричал о погромщиках. Мужичонка осторожно положил массивный крест в изножье люльки - люлька не качнулась. Ребенок снова улыбнулся, понимающе как-то, зная якобы что-то, - в общем, мороз по коже. Я поискал глазами часы - мои остановились. В коридоре катастрофически хряснуло. Вера, растолкав нас, прильнула к люльке и через пару секунд, поняв, что ребенок в безопасности, медленно опустилась на ковер и закрыла лицо руками. Меня трясло в мелком ознобе, как последнюю из опечаток верстки, по счастливой случайности еще не выловленную безжалостным скальпелем корректора. Парнишечка, выглянув в коридор, весело сообщил:
- Хмырь-то - бродит вокруг унитаза, выйти трусит, а дверь-то между тем вынесена!
Мужичонка цыкнул на него, сделал плавный знак рукой, как бы начертав в воздухе незримую фразу, мы послушно построились гуськом и - коли уж началась фраза с "цыканья" - на цыпочках покинули квартиру. Но только мы вышли из подъезда, меня едва не сшиб с ног бухнувший в лицо тяжелый плывущий звук: я понял, что какие-то часы - или нависшие где-то над нами в московской темноте, или часы вообще, над всеми нависшие в темноте всеобщей, как-то моделирующей прошлые и будущие пасмурные наши отношения с собственным бытием, - начали бить двенадцать. Я побежал.
- Куда? куда? - заволновался парнишечка. - А топиться?
- Да шут с ним, - устало сказал мужичонка. - Надоел. Утопимся вдвоем.
- А может, не будем? - спросил парнишечка, чуть погодя.
- А то и не будем, - согласился мужичонка. - Тоже удумали: сразу так и топиться. Повременить надо. Я знаю тут недалеко одно местечко.
Всего этого, впрочем, как и всего последующего, я слышать уже не мог: я рвал пространство, отшвыривая за спину кусок за куском и с переменным успехом уклоняясь от гулких ударов курантов, каждый из которых - при условии точного попадания - вколотил бы меня в землю с макушкой, как гвоздь в доску. Фонари - вот они снова, фонари, - жужжали на сей раз бессильно, не в силах осветить ничего, кроме собственной пыльной утробы: они давились своим светом и лопались, как стекло в костре. Мне оставалось несколько метров; я разглядел на фоне большого желтого круга искомый силуэт, я вдохнул перед торжествующим выкриком, но тут грянул двенадцатый час, ударная волна подкосила меня, и я растянулся возле пустой скамейки. Мне показалось, что какая-то тень мелькнула прочь от желтого круга... На скамейке темнел какой-то предмет, я с удивлением распознал гнилую тыкву и отшвырнул ее прочь. Некоторое время я пусто стонал (не пуская далее преисполненного паутиной уголка подсознания успокоительную мысль: жив, цел, свободен). Желтый круг соскользнул со скамейки, прополз подо мной и по мне, как пятно света, мутно позолотил асфальт и с легким плеском нырнул в пруд, разбившись от удара о воду на каскад дисков (некорректно проассоциировавшись с пунктирной траекторией пущенного "блинчиком" камушка - так исторический публицист рифмует "встык" русские лиха с какой-нибудь глупой якобинской диктатурой), вновь собравшись в четкую желтую монету с опасно-острыми краями; померцав, словно закрученная на ребро, она отразилась в небо и луной поплыла в конец аллеи: для кого-то засыпающего - просто мимо окон, мягко пожелтевших от как бы Вакулой спасенной Селены, для меня - в сторону галереи. Вот где я мог найти Анну, и вот куда я помчался: селезенка, как шагомер, беспристрастно свидетельствовала о том, что личный рекорд по количеству бега я превзошел с изрядной лихвой.