Владимир Кораблинов - Прозрение Аполлона
Денис Денисыч вздрогнул, открыл глаза. Перед ним стоял давешний милиционер Тюфейкин, с добрым любопытством разглядывал этого чудного очкастого культпросветчика, которого в перестрелке с гундыревцами очень свободно мог бы и укокошить. «Откуда он взялся?» – удивился Легеня.
– К сожалению, ничего не обнаружил, – растерянно сказал. – Одни рамы золотые, да и те дрянь, в печку только, на растопку.
– Плохие же, значит, ваши дела, – посочувствовал милиционер. Он присел рядом на бревнышке, свернул огромную, с длинной ножкой цигарку, но табаку в нее не насыпал, а так, пустую, сунул в рот, стал чмокать, посасывать.
– Это я так от курева отвыкаю, – сказал. – А то, ну ее к черту, в грудях, тентиль-вентиль, чегой-то сипеть стало, не отхаркаюсь, да и на… Ничего, значит, нету по художественной части такого особого…
Он задумчиво поглядел на Дениса Денисыча, но как бы мимо, как бы не замечая его.
– Тогда вот что. Время сейчас, – он поглядел на огромные, переделанные из карманных ручные часы, – время сейчас половина шестого, все равно засветло до станции не доберетесь, а ходить по нашим дорогам ночью – сами видели – лучше не пробовать… Ночевать придется, товарищ Легеня. И вот есть у меня соображение – свести вас к одной старушечке, у ней и переспите спокойно до завтрева… да заодно и поглядите, может, у ней-то, у Егорьевны у нашей, и находится самая что ни на есть первейшая художественная драгоценность.
С лукавой усмешкой поглядел на Дениса Денисыча, подмигнул даже: вот, мол, как я тебя, тентиль-вентиль, озадачил!
Действительно, это вышло так неожиданно и интересно, что у Дениса Денисыча и боль и усталость как ветром сдуло.
И они пошли к старушечке.
Ее кособокая вдовья избенка стояла на отшибе, у самого леса, вплотную прислонясь к веселому разнодеревью, где и береза светлела, и алая рябина разбрызгала свои бусинки-ягодки, и чуть пожелтевшие лапчатые листья клена узорчато вкрапливались в зеленую черноту молодой сосновой посадки.
В лопухах, в чертополохе, среди мелкого кустарника, прихотливо вилась не слишком притоптанная тропка, по которой словно вот только-только прокатился лукавый, от бабушки с дедушкой убежавший колобок… И оттого, что колобок вспомнился, и от непонятности – для чего крохотная избенка эта, бог знает откуда взялась, притулилась тут, на отшибе от села, – все вдруг обернулось забытой бабушкиной сказкой, и таким желанным русским, с детства всю жизнь носимым в себе, заветным и береженым русским повеяло!
А на голенастых кольях ветхого, трухлявого плетня, куда деревенские хозяюшки обычно надевают сушить корчажки, диковинно белели конские черепа. И длинные снизки желтоватых яблочек-кисличек нарядными ожерельями висели под ними.
– Ах, что это? Какая прелесть! – не удержался, воскликнул пораженный Денис Денисыч.
– Павлюшка это все… – засмеялся Тюфейкин. – Непонятный, чудной малый… Эй, жива, Егорьевна? – крикнул он, отворяя лычком завязанную плетневую калитку.
Что-то загремело в избенке, словно ведро уронили, стукнула железная щеколда, и из распахнутой двери, как птичка из часов, выскочила крохотная старушка.
– Ой и настращал же ты меня, Афоня! – дробным смешком рассыпалась, замахала коротенькими ручками. – Орет как оглашенный, ей-пра… аж трусюсь вся от зыку от твоего…
– Чтой-то, бабка, не видать, чтоб оробела… С нечистой силой вроде бы по-свойски, в кумовстве живешь, а тут – на-ко, тентиль-вентиль, оробела…
– Ох-и! – Егорьевна частыми-частыми крестиками закрестилась в ужасе. – Да что ж ты, бесстыжи твои глаза, этак страмотишь меня перед чужим-то человеком!
Денис Денисыч снял шляпу, поклонился.
– Она, товарищ Легеня, у нас… как бы этак сказать, не обидеть, ведьмачкой числится, ну, это… ворожейкой, что ли. Да ты не серчай, Егорьевна, я ить правду истинную гутарю. Темный еще народишко, необразованный, чего не наплетут… Какие могут быть ведьмы в сейчасошнее время или там что… Верно, товарищ Легеня? Ну, факт! Вот, бабушка, привел человека, нехай погостит у тебя до завтрева…
– Ну-к что ж, ну-к что ж, милости просим, – засуетилась, рассияла чудесной улыбкой, все лучики морщинок дивно засветились на крохотном личике. – Пожалуйте в горницу, чего ж мы тут-то…
От ветхости крохотные оконца осели, перекосились; мутные глазки стекол были составлены из кусочков; потолочная балка провисла, ее подпирал грубо отесанный кривой стояк; зыбкий пол, латаный и перелатаный, как живой ходил под ногами; и кирпичная кладка печи треснула по всему челу наискосок. Да и сама хозяйка была под стать старому жилищу: сухенькая, сморщенная, одета бедно, что юбка, что кофта, заплата на заплате, все ношенное не год, не два – десятилетия.
Сиротство, скудность, нужда жили здесь прочно. Однако не сразу разглядывались эти безрадостные жильцы, они хоронились за опрятностью, за чисто вымытыми, выскобленными досками пола, двери, столешницы; за красиво расшитым красными и черными цветами старинным рушником под дешевыми, одесского литографического изделия образами в фольговых завитушках; за размалеванной петухами и маками огромной, в пол-избы, печью; за черепяными махотками с зеленью лекарственного столетника и душистой «розовой травки», расставленными на подоконниках двух крохотных окошек.
Но главное, что делало комнатку нарядной и необыкновенной, были картинки. Нет, не те, в золоченых рамках из филинского дома, за какие так тревожился учитель Понамарев, – иные. Те, филинские, огромные, кричащей пестрой мазней подделываясь под красоту мира, на самом деле мир этот закрывали, застили своими многоаршинными холстами и завитушками пудовых багетов; эти же, маленькие, необрамленные, сами по себе были как бы окнами в прекрасный, полный света и воздуха мир. Наивными, чистыми, даже младенческими, может быть, глазами виделось изображенное: первый снег, сорока на плетне, лесная омутинка – черная вода и на ней опавшие листья. Крылечко и мальвы. Егорьевна, вся в морщинках, лукавая, сказочная. Наконец, тентиль-вентиль, сам милиционер Тюфейкин в милицейском картузике-снегире с ослепительно алым верхом, особенно, прямо-таки нестерпимо-алым на фоне серенького, похоже осеннего, неба…
Все это было нарисовано точно, написано широко и смело, и все это жило, дышало, светилось и даже рождало какие-то неясные музыкальные намеки: песня на вечерней заре, печальный голос жалейки, могучие вздохи органа (облака над озером)…
«Так ведь это же, черт возьми, гениально! Но это, скорей всего, сон… – Денис Денисыч вспомнил зеленый выгон у церкви, ласковый шум ясеня над головой. – Да, конечно, я задремал на бревнышке и вот вижу сон… Он сейчас кончится, и снова будет выгон, церковная ограда, монотонный шум дерева и ветра…»
Однако не шелест листвы и не ветер услышал Денис Денисыч, а певучий говор Тюфейкина.
– Жаль, жаль, что Павлюшки-то нету, – ласково пел милиционер, – ишь ты ведь какая история… Вот из губернии товарищ приехал насчет картин, какие с барского двора порастаскали. Человек, значит, ученый, сведущий по живописной части. И вот, понимаешь, собрался было ко двору обратно ехать, а я говорю – куда ж, дискать, на ночь-то глядя? Да еще и такая мыслишка была: нехай, дискать, поглядит на Павлиново рукоделье, чего, может, присоветует, – учиться малому ай как… Ну, что скажешь, товарищ Легеня? Востер ведь малец, верно? Глянь, как меня-то изобразил, – потеха!
– Но кто же все это написал? – спросил изумленный, совершенно сбитый с толку Денис Денисыч.
– Кто-кто… да Павлин же! Я ж тебе толкую… Мальчонка, внучок, стал быть, Егорьевной этой самой, старушки нашей расчудесной…
– Павлюша, сударь, все Павлюша, – пригорюнилась, вздохнула Егорьевна. – То и знай все малюет, все малюет… А чтобы там по хозяйству чего, хошь бы взять приступочек на крыльце ай плетенюшку поправить – и-и, сударь, никак не может, вовсе неудалый он у меня, одно слово – ветютень…
– Э-эх, Егорьевна, милушка, как рассуждаешь! – сокрушенно и немного презрительно сказал Тюфеикин. – Темный ты все же человек. Ветютень! Да он, Павлюха-то, может, великим спецом станет по этому, стал быть, делу… Нонче, бабка, не при старом режиме, – пожалуйста, дорога никому не закрыта… Ну, ладно, – поглядел на огромные свои часы и встал решительно, – разбалакался я тут с вами, тентиль-вентиль, пошел, стал быть… Так ты, товарищ Легеня, прикинь насчет малого-то, может, и верно чего присоветуешь…
И уже с порога сказал:
– Будешь с ним гутарить, так шуми подюжей – глуховат, стал быть, маленько. А то, еще лучше, сядь поближе да на ухо этак тихонечко… На ухо ежели, так он и шепотом услышит.
«Откуда такая смелость, такая техника? – удивлялся Денис Денисыч, разглядывая Павлиновы картинки. – Мальчику, говорят, семнадцати нет, ничего не видел, все – сам. Ведь вот взять хоть этот портрет… Цорн! Настоящий Цорн! Какой широкий, смелый мазок, какие горячие краски… Подробнейше, ювелирно выписанные морщиночки, ротик гузочкой… синеватые вены грубых, корявых рук, – как тонко и точно, но без натуралистического рабства, и вдруг – кофта, юбка, платок, все – шлеп, шлеп! Мастихином, что ли? Да какой мастихин, откуда… Ножом, верно, шлепал или стамеской… А тут – извольте – просто-напросто пальцем мазнул… Какая техническая изощренность! Что это? Чудо века? Фантастично! Невероятно!»