Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Часть 3)
"Глупо выдумала себя и натянута на чужие мысли", - решил Самгин, а она, вздохнув, сказала:
- Да, она такая же, какой была в девицах, - умная, искренняя, вся для себя. Я говорю о внутренней ее свободе, - добавила она очень поспешно, видимо, заметив его скептическую усмешку; затем спросила: - Не хочешь ли взять у меня книги отца? Я не знаю, что с ними делать. Они в прекрасных переплетах, отдать в городскую библиотеку - жалко и - невозможно! У него была привычка делать заметки на полях, а он так безжалостно думал о России, о религии... и вообще. Многие надписи мое чувство дочери заставило стереть резинкой...
- Вот как даже? - иронически воскликнул Самгин.
- Ты - тоже скептик, - тебя это не может смущать, - сказала она, а ему захотелось ответить ей чем-нибудь резким, но, пока он искал - чем? - она снова заговорила:
- В Крыму встретила Любовь Сомову, у дантистки, - еврейки, конечно. Она такая жалкая, полубольная, должно быть, делала себе аборты.
- Ее в Москве избили хулиганы, - сердито сказал Самгин.
- Да? Вот почему она такая озлобленная на все. Она была у меня на даче, но мы с ней едва не поссорились.
Самгин тоже почувствовал, что если не уйдет, то - поссорится с хозяйкой. Он встал.
- Ну, тебе пора на панихиду.
- Да, к сожалению. Но - ты еще зайдешь?
- Бели не уеду.
- Заходи, захода, - сказала она, сильно встряхивая руку его.
Он вынес на улицу чувство острого раздражения, которое даже удивило его.
"Что это я, почему? Ну - противна, глупа, фальшива, а мне-то что?"
Отыскивая причину раздражения, он шел не спеша и заставлял себя смотреть прямо в глаза веем встречным, мысленно ссорясь с каждым. Людей на улицах было много, большинство быстро шло и ехало в сторону площади, где был дворец губернатора.
"Оживлены убийством", - вспомнил он слова Митрофанова - человека "здравого смысла", - слова, сказанные сыщиком по поводу радости, с которой Москва встретила смерть министра Плеве. И снова задумался о Лидии.
"Она не хотела говорить о Зотовой, - ясно! Почему?"
Дома, едва он успел раздеться, вбежала Дуняша и, обняв за шею, молча ткнулась лицом в грудь его, - он пошатнулся, положил руку на голову, на плечо ей, пытаясь осторожно оттолкнуть, и, усмехаясь, подумал:
"Какие бабьи дни!."
Но видеть Дуняшу приятно было, - он спросил почти ласково:
- Ну, как ты - успешно укрощала строптивых? Отскочив от него, она бросилась на диван, ее пестренькое лицо сразу взмокло слезами; задыхаясь, всхлипывая, она взмахивала платком в одной руке, другою колотила себя по груди и мычала, кусая губы.
"Пьяная?" - подумал Самгин, повернулся спиною к ней и стал наливать воду из графина в стакан, а Дуняша заговорила приглушенным голосом, торопливо и бессвязно:
- Ты не имеешь права издеваться, - тебе стыдно, умник! Я ведь - не знала...
Он посмотрел на нее через плечо, - нет, она трезва, омытые слезами глаза ее сверкают ясно, а слова звучат уже твердо.
- Но если б и знала, все равно, что я могла сделать?
- Не понимаю, - сказал Самгин, подавая ей воду. - Что случилось?
- Они там - чорт знает чего наделали, - заговорила Дуняша, оттолкнув его руку. - Одному кузнецу перебили позвонки, так что у него ноги отнялись, четверых застрелили, девять ранено. А я, дура, пою! Ка-ак они засвистят! с ужасом, широко открыв глаза, сказала она и зажмурилась, тряся головой. Ну, знаешь, я точно сквозь землю провалилась, - ничего не понимаю! Ты был прав тогда - сволочь они! Это ты и напророчил мне! Солдаты там, капитан какой-то. В рабочей казарме стекла выбиты, из окон подушки торчат... В красных наволочках, как мясо. Я приехала вечером, ничего не видела...
Самгин курил, морщился и вдруг представил себя тонким и длинным, точно нитка, - она запутанно протянута по земле, и чья-то невидимая, злая рука туго завязывает на ней узлы.
- Ты успокойся, - пробормотал он, щадя себя, но Дуняша, обмахивая мокрым платком покрасневшее лицо, потрясая кулаком другой, говорила:
- Я ему, этой пучеглазой скотине - как его? - пьяная рожа! "Как же вы, говорю, объявили свободу собраний, а - расстреливаете?" А он, сукин сын, зубы скалит: "Это, говорит, для того и объявлено, чтоб удобно расстреливать!" Понимаешь? Стратонов, вот как его зовут. Жена у него морда, корова, - грудища - вот!
Дуняша показала объем грудищи, вытянув руки, сделав ими круг и чуть сомкнув кончики пальцев.
- "Родитель, говорит, мой - сын крестьянина, лапотник, а умер коммерции советником, он, говорит, своей рукой рабочих бил, а они его уважали". "Ах ты, думаю, мать..." извини, пожалуйста, Клим!
Она снова тихонько заплакала, а Самгин с угрюмым напряжением ощущал, как завязывается новый узел впечатлений. С поразительной реальностью вставали перед ним дом Марины и дом Лидии, улица в Москве, баррикада, сарай, где застрелили Митрофанова, - фуражка губернатора вертелась в воздухе, сверкал магазин церковной утвари.
- Ну, перестань же, перестань, - машинально уговаривал он, хотя Дуняша не мешала ему, да и видел он ее далеко от себя, за облаком табачного дыма. Чувствовал он себя нехорошо, усталым, разбитым и снова подумал:
"Можно сойти с ума..."
Дуняша оборвала свои яростные жалобы, заявив:
- Я - есть хочу, напиться хочу!
Самгин послушно подошел к звонку и, проходя мимо Дуняши, легонько погладил ее плечо, - это снова разбудило ее гнев:
- Они там напились, орали ура, как японцы, - такие, знаешь. Наполеоны-победители, а в сарае люди заперты, двадцать семь человек, морозище страшный, все трещит, а там, в сарае, раненые есть. Все это рассказал мне один знакомый Алины - Иноков.
- Иноков? Зачем он там? - спросил Самгин, остановясь среди комнаты.
- Не знаю. Кажется, служит. Неприятный такой. Разве ты знаешь его?
- Это - не тот, - сказал Самгин.
- Он был в городе, когда губернатора убили...
- Тише, - предупредил Самгин. - А Судакова не видала там?
- Нет.
Самгин замолчал, отметив, что об Инокове и Судакове спрашивал как будто не он, а его люди эти не интересуют.
- Что же ты молчишь? - спросила Дуняша очень требовательно; в этот момент коридорный сказал, что "кушать подано в комнату барыни", и Самгин мог не отвечать.
- Сюда подайте! - сердито крикнула Дуняша, а когда еду и вино принесли, она тотчас выпила рюмку водки, оглянулась, нахмурясь, и сказала ворчливо:
- Чорт знает что! Может, лучше бы я какие-нибудь рубашки шила, саваны для больниц... Скажи, - может - лучше?
- Ешь, - сказал Самгин. - Жаловаться - бесполезно. Все обусловлено...
- Обусловлено, - с гримасой повторила она. - Нехорошее какое слово. Похоже на обуто. Есть прибаутка:
"Федька - лапти обул, Федул - губы надул, - мне бы эти лапотки, да и Федькины портки, да и Федьку в батраки!"
Насмешливая прибаутка снова вызвала у нее слезы; смахнув их со щек пальцами, она задорно предложила:
- Чокнемся! И давай напьемся! Самгин усмехнулся, глядя на нее.
- Ну? Что? - спросила она и, махнув на него салфеткой, почти закричала: - Да - сними ты очки! Они у тебя как на душу надеты - право! Разглядываешь, усмехаешься... Смотри, как бы над тобой не усмехнулись! Ты хоть на сегодня спусти себя с цепочки. Завтра я уеду, когда еще встретимся, да и - встретимся ли? В Москве у тебя жена, там я тебе лишняя.
"Ей хочется скандалить, - сообразил Самгин, снимая очки. - Не думал, что она истеричка".
Заставляя себя любезно улыбаться, он присматривался к Дуняше с тревогой и видел: щеки у нее побледнели, брови нахмурены; закусив губу, прищурясь, она смотрела на огонь лампы, из глаз ее текли слезинки. Она судорожно позванивала чайной ложкой по бутылке.
"Какое злое лицо", - подумал Самгин, вздохнув и наливая вино в стаканы. Коротенькими пальцами дрожащей руки Дуняша стала расстегивать кофточку, он хотел помочь ей, но Дуняша отвела его руку.
- Мне душно.
И, заглянув в его лицо, тихо сказала:
- Обидел ты меня тогда, после концерта. Самгин, отодвигаясь от нее, спросил:
- Чем?
- Нет, не обидел, а удивил. Вдруг, такой не похожий ни на кого, заговорил, как мой муж!
Сказала она это действительно с удивлением и, передернув плечами, точно от холода, сжав кулаки, постучала ими друг о друга.
- Когда я рассказала о муже Зотовой, она сразу поняла его, и правильно. Он, говорит, революционер от... меланхолии! - нет? От другого, как это? Когда ненавидят всех?
Теперь она стучала кулаком - и больно - по плечу Самгина; он подсказал:
- Мизантропии?
- Вот! От этого. Я понимаю, когда ненавидят полицию, попов, ну чиновников, а он - всех! Даже Мотю, горничную, ненавидел; я жила с ней, как с подругой, а он говорил: "Прислуга - стесняет, ее надобно заменить машинами". А по-моему, стесняет только то, чего не понимаешь, а если поймешь, так не стесняет.
Она вскочила на ноги и, быстро топая по комнате, полусердито усмехаясь, продолжала:
- У Моти был дружок, слесарь, учился у Шанявского, угрюмый такой, грубый, смотрел на меня презрительно. И вдруг я поняла, что он... что у него даже нежная душа, а он стыдится этого. Я и говорю: "Напрасно вы, Пахомов, притворяетесь зверем, я вас насквозь вижу!" Он сначала рассердился: "Вы, говорит, ничего не видите и даже не можете видеть!" А потом сознался: "Верно, сердце у меня мягкое и очень не в ладу с умом, меня ум другому учит". Он действительно умный был, образованный, и вот уж он революционер от любви к своему брату рабочему! Он дрался на Каланчевской площади и в Каретном, там ему офицер плечо прострелил, Мотя спрятала его у меня, а муж...