Петр Краснов - Атаман Платов (сборник)
Холодом охватило Конькова. Загорелось одно ухо, потом другое, нос охватило, потом и рукам и ногам стало жарко.
– Ко сну клонит – не замерзнуть бы.
Слез Коньков с седла, пошли рядом.
– Эх ты, конь мой «виклятый», – выдал меня!
Только головой мотнул Ахмет на несправедливый упрек хозяина и уронил еще одну горячую слезу на снег. «Не пройду, – думал он, – я еще ни шагу!»
Стал и Коньков. Куда он идет? Да и зачем идти? Разве он не отдал Платову бумаги? Разве не лето теперь? Не сиренью пахнет кругом, и не Ольга обнимает его и гладит нежной рукой по щеке? Разве это не ее поцелуй ожег его по лицу так сильно? Она может целовать его. Ведь они поженились. А дедушка Платов сидит на скамейке и говорит: «Я вам скажу…»
Что-то тяжелое, мокрое и горячее навалилось и Конькова, и его кинуло в жар. Видения исчезли…
Не вынес Ахмет тяжелой скачки, не вынес вьюги и мороза, огорчили его удары и несправедливые попреки, и почуял он скорую смерть. И взглянул верный конь на своего хозяина, которого носил с лишком десять лет. И вспомнил Ахмет, как жеребенком ласкал его Петрусь, как бегала за ним мать Петруся, молодая казачка, как засыпали ему овса, хлебом кормили. Вспомнил он, как в тяжелом молдавском походе последнюю кружку воды отдавал ему урядник Коньков, а сам страдал от жажды, вспомнил, как плавали в Пруссии, вспомнил всю ту нежность, с которой относился к нему его хозяин до Петербурга. Вспомнил, как он и пьяного вывозил хозяина не раз, и никогда не бил его хорунжий, а пьяными устами целовал его морду. Вспомнил, как иногда, свалившись в степи с седла, он засыпал под его ногами нетрезвым сном, и шевельнуться тогда боялся Ахмет, чтобы не задеть своего господина… Ожидал – он его возвращения и у Марусиного дома, и у хатки дьячковской Наташи, в лансадах гарцевал он по улицам станицы, и гордился своим всадником, и любил его лошадиной любовью Ахмет. Любил за ласку, любил за жизнь и силу, любил за красоту, за уменье ездить… И простил Ахмет холодность хозяина в Петербурге, когда не видал он его целыми днями, простил за удары, забыл ревность золотистому Занетто… Добрым, ласковым лошадиной лаской глазом оглядел он припавшего на снег своего барина, выронил еще одну слезу из темного дивного глаза своего и упал горячим телом своим на Конькова, вдавил его в снег и согрел своим мягким животом, шелковистой грудью все тело своего любимого господина.
И спокойно тогда испустил дух Ахмет, и довольной улыбкой оскалилась его морда. Он закрыл своим телом от холодного ветра, от резкой вьюги замерзавшего господина. Свято выполнил он лошадиный свой долг и спокойно уснул навеки.
Стихла вьюга. Бледный месяц оглянул далекую равнину, кинул тень от Ворколобовского леса и заиграл на серебряном наборе вороной лошади, что, вытянув стройные ноги, лежала на снежном сугробе.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
XX
Поехал казак на чужбину далеко
На добром коне вороном он своем,
Свою он краину навеки покинул:
Ему не вернуться в отеческий дом.
Казачья песняРаннее ясное утро. Снег давно сбежал с крыш, дворов и улиц силезской деревушки Матзвиц. От зимы не осталось и следа. Летнее солнце ярко играет на мощеном дворике, уставленном предметами хозяйства. Под большим черепичным навесом, на арбе с сеном возятся дети с льняными волосенками, голубоглазые, розовые и здоровые. Молодой бородатый казак качает мальчика на колене, другой ребенок разглядывает шашку.
– Не трожь! Порежешься! Ну, я тебя!..
– Слухай, Зайкин, тоже немцы, и по-нашему не понимают, а народ обязательный и видный! – оборачивается к нему молодой казак, что чистит золотистого коня, привязанного к решетке высокой телеги.
– Ну, христианской веры все ж, Жмурин, – отвечает бородач.
Жмурин молчит. Только щетка равномерно шурхает по гладкой шее и бокам, по временам он ударяет ею по камням, и ряды белой плоти ложатся на булыжник. Левый бок кончен. Жмурин сердито кричит:
– Но! К одной!
Лошадь нервно переступает ногами и принимает в сторону. Жмурин скидывает гриву на левый бок, и опять шурхает щетка и скребница поколачивает о камень пола. Вот щетка скользнула по нежному брюху – не любит этого конь, вытянул ноги, одну поджал под себя, оскалил зубы и ударил ими в столб.
– Но, балуй! – крикнул Жмурин и оправил вспотевшие длинные волосы.
И опять щетка шурхает по бокам и сытой блестящей ляжке; темнеет под мышками и у пояса красная новая рубашка казака, – становится жарко. Но и чистка кончается. Прошелся мокрой щеткой по гриве, расчесал волнистый черный хвост, вытер суконкой морду, прошелся по спине и накрыл старой. Бог весть откуда добытой скатертью блестящую спину коня. Фыркнул конь и постучал копытом по камням.
– Ишь, просит! – ласково заметил Жмурин и, достав из куля овса, засыпал его в старый ящик и подал коню.
Лошадь заржала, погрузила нежную морду в овес, и побежал овес непрерывной струей к зубам.
– Хорошо в замирении! – сказал Жмурин и потянулся.
– Курнуть, что ли, покамест.
– Грех это, – молвил игравший с детьми Зайкин.
– Не-е! – протянул лениво Жмурин. – В Писании не сказано. Да в ординарцах ездючи, сделал эту слабость.
– Там, поди, все немцы?
– Все. Я у Блюхерова ездил. Веселый командир. Завсегда едет и «форверст» кричит.
– Что за слово такое?
– Бог е знае. На манер нашего «ура», или «марш, марш»…
– Что там Лександрин урядник под Ганау наделал? Слышно, в хорунжие пожалован.
– Еще бы. И мне бы Егория надоть.
– Тебе-то! Молод очень.
– Слухай лучше… Шли мы за Блюхеровым с малыми полками, а уперед нас прошли ихние гусары и кирасиры. А местность дюже пересеченная, вперед ничего не видать… Слышно – пальба идет. Тронули рысью, вылетели на холм, близ ветряка. Глядим – а «он» скачет по разным сторонам, а гусары его преследуют, а тут на правую руку деревенька, а у нее «они» чего-то тамошатся.
Одно орудие сняли с передков, а прочие позастряли. Блюхеров обернулся и говорит по-ихнему «поздно» и приказал сигнал «апель» подать. А урядник Лександрин, знаешь его, егорьевский кавалер, все к тому орудию приглядается; видит, плохо лежит, – и щемит, должно, его сердце казачье, только как выхватит саблю да крикнет: «Айда! За мной, ребятеж! Потрафляй!» Тут я, еще кто был с казаков, несколько гусар да кирасир и рванули за ним. Насели на орудие, ну «их» рубить и колоть. А Лександрин кричит: «Братцы, в запряжку!» Запрягли и утянули одно орудие. Как подъехали до Блюхерова-то, Лександрин и говорит: «Простите, ваше превосходительство, не вытерпел!» А тот ему: «Гут – бравер казак!» Обнял его и поцеловал. И тут сказал, что будет просить за него, чтобы «лейтенант махен», – а лейтенант махен – это все одно, как по-нашему: ваше благородие!..
– Бреши! – недоверчиво протянул Зайкин.
– Вот те хрест! Сам увидишь, в приказе будет.
– Ну, увидим!
Жмурин опять оглянул золотистого коня, потрепал его по крутому крупу и молвил: «Поправляется наш. Заметьте-то без работы да на немецком корму! Гут, совсем гут, явол!»
И, выколотив о камень трубочку, он запел слегка в нос песню, потом сбился и затянул другую:
Не жалко эту дороженьку,
Что она запылена,
Только жалко эту девочку,
Что она зажурена!
Запылена эта дороженька
Буйными ветрами,
Зажурена девочка
Прежними друзьями.
Дурак-казак девчоночку
Журит, бранит не за дело,
А за самое бездельице —
За коника вороного!
Казак коника пытает:
«С чего коник зажуренный?
Овес, сено у тебя все целое,
Ключевая вода не почата?
Али ты, мой конечек,
Чуешь походы дальние?»
– Мне не страшны, мой хозяин,
Твои походы дальние,
Только страшны, мой хозяин,
Корчомочки частые,
Еще страшнее, мой хозяин,
Девчоночки молоды!
Кончил песню Жмурин, сплюнул на сторону и замолчал.
– Да, – протянул Зайкин. – не след казаку любить бабу!
Жмурин ничего не ответил.
– Конь – другое дело, – продолжал философствовать Зайкин, конь выручит, вызволит – конь, одно слово, лошадь, а баба – баба и есть.
Жмурин хитро посмотрел на Зайкина, но опять смолчал.
– Жену ли любить, полюбовницу ль, все одно – не христианское, не казачье это дело! Потому жену черт создал на соблазн роду человеческому Ты глянь-посмотри: иде баба – там скандал. Слышно, до Расеи Наполеон не любил баб и везло ему страсть, а нонче, слышно, завел любушку – и конец. Верно я говорю.
– Ах ты, Зайкин, Зайкин! Брехун ты, одно слово. А чего ж ты детей-то ласкаешь, дети-то бабья пакость аль нет? Знаю тебя – ты хоть старой веры, а с Эммой вчера хороводился, ты гляди, посмотри, кабы у Карлуши да Фрица на летошный год черноволосые братцы не пошли.
Смутился Зайкин.
– То-то и баба! А я страсть по жене соскучился! – искренно воскликнул Жмурин. – И когда это походы кончатся! Замечательно – второй год воюем, и все больше насчет отступлений. Как зима – по холодку вперед, как лето – назад. И победим, да отступаем! А мне повидать жену страсть хочется… Что, Заметьте, сыт, что ль? – обратился он к лошади. – Сейчас.