Петр Краснов - Атаман Платов (сборник)
По привычке обыскать и осмотреть, нет ли нужной переписки, бумаг или донесений, Коньков, соскочив с лошади, засунул руку в карман и стал переворачивать его на другой бок. Офицер издал легкий стон.
– А, он жив, – воскликнул Коньков и приказал двум казакам перенесть изнемогающего врага в ближайшую избу. Затопили печку, устроили больного на лежанке, растерли его снегом, влили в рот водки, и он начал приходить в сознание.
Коньков приказал казакам отдохнуть немного, а сам занялся перечитыванием писем. Все они были на немецком языке; одно, начатое и неоконченное, поразило офицера; он перечел его еще раз, взглянул внимательно в лицо пленника, и смертельная бледность покрыла его щеки.
«Любезный Карл Иванович, – написано было в письме. – Повремени до девятнадцатого ноября нападением на Матюровский госпиталь. Сегодня я достал русский мундир и в качестве раненого явлюсь туда же. Мне надоело служить этому шельмецу, который кинул армию и тепло одетый мчится в санях, в то время как мы голодаем и мерзнем. Как только она будет в твоих руках, сдай ее мне, я перевезу ее для тебя на границу Венгрии, где вы и отдохнете безопасно от войны. Уверь ее, что казак давно умер, чтобы она не надеялась. Будь с ней осторожнее, малейшее насилие погубит дело. Я явлюсь…»
Дальнейшее в письме невозможно было разобрать, карандаш стерся, и слова слились…
В больном офицере Коньков без труда узнал своего отравителя, барона Вольфа; письмо адресовано Бергу, бывшему на русской службе, и касалось, между прочим, Ольги Клингель.
Болью сжалось сердце.
Первым движением было встать и убить этого подлеца.
Но «подлец» лежал на теплой печи, так блаженно и безмятежно улыбаясь, сон его был так спокоен, что не поднялась на лежачего рука у казачьего офицера.
Он вышел к команде и приказал им ехать скорее к Платову, а сам остался в избе, ожидая, что больной проснется, и тогда он его допросит подробнее.
Разнообразные ощущения боролись в душе ординарца. Его мучила совесть, что важные бумаги задерживаются; ему хотелось узнать скорее что-нибудь про Ольгу, его мучили опасения за нее, хотелось знать, что с ней намерен сделать Берг, этот ужасный мстительный влюбленный.
Одно мгновение он готов был встать и скакать скорее в Матюрово, но желание разузнать подробности этого дела и тревога за позднее доставление конвертов заставили его ожидать чего-то.
Зимний день склонялся к вечеру. Начиналась вьюга и метель.
Больной пошевельнулся и открыл глаза. Должно быть, кроме ознобления, он был поражен еще каким-нибудь мучительным недугом, по крайней мере, взор его выражал страдание, а лицо казалось сильно истощенным.
– Где я? – со стоном спросил он.
– Вы у друзей, – по-французски ответил Коньков. Мутный взгляд пленного скользнул по фигуре собеседника, но, очевидно, он ничего еще не сознавал.
– Как ваше имя? – спросил Коньков.
– Барон Вольф. Секретарь военной полиции.
Коньков вздрогнул.
Вольф застонал и хотел повернуться.
– Вам очень тяжело? Что у вас болит?
– Везде! О, везде. Горит, внутри горит. Воды!
Коньков достал манерку и подал воды. Он забыл в это время, что этот человек хотел отравить и ограбил его еще так недавно, что это его злейший враг и что он покушается на его невесту. Движимый чувством сострадания к больному и одинокому, казак ухаживал за врагом.
Коньков мог убить веселого, честного, благородного Шамбрэ под Кореличами, везде и всюду мог он «поражать своеручно»[52] неприятеля, нанося страшные раны, от которых еще никто не оправлялся, – но убить или бросить беззащитного, хотя и злейшего врага – он не мог.
Жадно выпил несколько глотков воды с водкой Вольф, но взор его не прояснялся.
– Слушайте, товарищ. Там, у костра… платье… русское… В Матюрове госпиталь…
Он забывался, казалось, наступали для него последние минуты и он спешил высказать то, что мучило и волновало его при жизни.
– Там, – продолжал он с усилием, – прекрасная… Улингель… увезти… Деньги… Жених… убит…
И вдруг он закрыл лицо руками.
Быть может, в его душе мелькнули угрызения совести, но только он простонал что-то невнятное, и вдруг лицо его исказилось ужасом, он стал «обирать» себя, потом вытянулся и застыл.
Лицо его быстро бледнело, нос обострился, глаза потухли.
Он умер, не успев раскаяться в своих грехах, не успев вымолвить слова осуждения за всю свою греховную жизнь.
Долго не мог Коньков оторвать глаз от мертвого лица своего врага.
Он сложил крестом на груди похолодевшие руки умершего и смотрел на него с выражением холодного ужаса.
При полусвете набегающих сумерек, в темном углублении лежанки, белым пятном выделялось мертвое лицо с потухшим взором, с каким-то странным выражением застывающих глаз.
Конькову вдруг показалось, что лицо мертвеца искажается ядовитой усмешкой, что из-за холодных губ виднеются ряды желтых зубов. Нервная дрожь пробежала по его жилам. Схватив кивер, он выбежал во двор.
Мертвая тишина стояла кругом – ни крика петуха, ни лая собаки. Деревня, через которую прошла недавно великая армия, была пустынна и разорена. В первый раз испытал Коньков, что значит страх и одиночество; он кинулся к своему продрогшему Ахмету, вскочил в седло и вскачь пустился из деревни.
Вьюга увеличивалась. Чуть виднелись по краям следы пробежавшей партии. Мириады снежинок носились в воздухе, засыпая дорогу, мешая видеть перед собой на два шага. Страшный призрак мертвого барона гнался за ним сзади, и в вое холодного ветра слышались стоны и проклятия, в тучах снега виделись его протянутые руки, его посиневшее лицо. Ахмет резво скакал, попрашивая повода и проваливаясь в сугробы.
Но куда скакать?
Конечно, в Матюрово, по большому тракту, налево, к ней и освободить ее во что бы то ни стало, вырвать из мерзких рук ненавистного человека.
Коньков повернул лошадь, и верстовые столбы шоссейной дороги стали мелькать перед его глазами.
Вдруг что-то точно кольнуло его, и он сразу осадил лошадь.
«А Платов? А бумаги Карпова? А исправное исполнение «порученности»? Может ли он, даже ради личных целей, даже для спасения горячо любимой женщины, – жертвовать долгом? Как посмел он, лихой ординарец знаменитого атамана, забыть про важные донесения? Как мог он нарушить приказание своего начальника?» И болело, и рвалось его бедное сердце от тяжкого горя, от мучительных сомнений и соображений…
Нет! Даже, если бы ему нужно было пожертвовать Ольгой – он свято выполнит свою «порученность». Долг выше любви. Долг выше смерти – всего выше долг! А долг военной службы, долг присяги – и того выше. Он знает, что звание офицера Донского войска не шутка… А он забыл! Скорее нагнать казаков, отвезти бумаги по назначению и покаяться перед стариком-атаманом в своих сомнениях и заблуждениях! Бог даст, простит его атаман, и тогда можно будет поскакать со взводом на Матюрово и взять ее к себе, здесь же обвенчаться, и пусть лучше путешествует она с места на место при платовской штаб-квартире, охраняемая верными казаками, чем постоянно трепетать от страха неожиданного нападения.
Дал шпоры Ахмету Коньков и поскакал назад, вдогонку партии.
Вот и проселок. Чуть видать его, а дальше пойдет лес, там совсем хорошо будет. Пристает Ахмет, заморился. А вьюга все метет, и бесконечные белые полосы, словно змеи, бегут по земле. Бегут, сливаются, образуют потоки и стирают, сносят следы людей и лошадей. А в воздухе мелкий, сухой снег реет и рвется, прилипает к плащу, забивается в ресницы, в усы, колет и режет лицо.
Но бойко скачет Ахмет. Загорелось в нем конское самолюбие положить за хозяина свою лошадиную жизнь, и хрипит он, а все скачет.
Но не слышит Коньков тяжелого хрипа верного своего Ахмета, не чувствует он, что подушка седла трет ему ногу, не чувствует холода стремени, боли в руках.
Скорее, скорее бы догнать ему своих казаков, скорее доложить Платову, а тогда к ней и занею.
Провалился в сыпучий снег Ахмет. Провалился сперва по колени, потом по грудь, напряг усилия – вскочил, – но опять провалился.
– У, проклятый! – проворчал Коньков. – В канаву попал! – и ударил коня плетью.
Первый раз почувствовало удар благородное животное. Прижал Ахмет уши, прищурился, мотнул головой, обидно ему стало за человека – и прыгнул вперед, еще и еще… Но дороги не было, они ехали по целине. Тревожно оглянулся Коньков по сторонам. Ни Ворколобовского леса, ни костров, ничего, ничего… Только рой снежинок да мрачный свет ветра.
Еще и еще ударил Ахмета Коньков.
– Ну, вылезай, лентяй! Ишь, залезла, проклятая тварь!
Пополз по снегу Ахмет. Слеза проступила на его дивном черном глазу. Хотел он протестовать, да разве смеет он что-либо сделать? Ведь он лошадь – и только. Распустился роскошный хвост по снегу, налились кровью пышные ноздри, и ползет он все вперед и вперед…