Петр Краснов - Атаман Платов (сборник)
На это-то волнение перед войной да на славу сипаевского дома, как дома, на заграничный манер поставленного, и надеялась Анна Сергеевна, когда созывала со всеми церемониями пол-Черкасска откушать свадебного хлеба-соли. Старик Сипаев письменно благословил молодых, а расторопная тетушка Анна Сергеевна решила разыграть роль матери молодой и свахи в одно время. Первую роль она брала на себя, как старшая из родственниц Маруси, а вторую ей надо было взять, чтобы правильно наладить свадебный обряд и не дать пищи злым языкам.
Аграфена Петровна, мать Каргина, несмотря на болезнь, рано поднялась в этот день и отправилась благословить своего сына. Сын, уже одетый, сидел у окна и смотрел на пыльную черкасскую улицу. Долго говорила ему мать. Молодой внимательно и почтительно слушал старуху. По окончании ее речей он нежно поцеловал ее и сказал:
– Я уверен, мамочка, что все так и будет! Если бы было иначе, Маруся сказала бы – она честная!.. Я уверен, и я счастлив!
– В добрый час!
К полудню начали съезжаться гости жениха. Приехал дружко, приехали еще другие молодые люди, и горница Каргина наполнилась толками про войну. Большинство казаков пошило себе обмундирование, и красные, желтые и синие лампасы пестрели в толпе. Действия Кутузова беспощадно критиковались. «Мы-де да мы», – слышалось ежеминутно, и совет молодежи решил наступать на Наполеона во что бы то ни стало. Хвастались оружием, и «волчки», настоящие генуэзские клинки, персидские и турецкие сабли со звоном вынимались из ножен. Пробовали рубить медную монету, разрубили стул в комнате Каргина, пошвыряли его книги на пол, говоря, что по нынешним временам все это вздор, недостойный казака, об Марусе почти не говорили, намеков не было никаких, и Николай Петрович совершенно успокоился за свою Маню. Он оживился, рассказывал, что он прочел про войну, что ему писал отец, и восхвалял Платова.
– Да, наш Матвей Иванович – это, можно сказать, голова, он один умнее всех.
– Но Багратион, – заметил кто-то в стороне, но его зашикали:
– Что Багратион! Если бы он был умен, давно бы побил француза. Бабы и отцы наши били, чего же он церемонится.
– Слыхали, атаманы-молодцы, Каргальницкая станица целиком пошла: и старые, малолетки двенадцати лет и те тронулись – мы, говорят, хоть прислуживать будем, пока вы будете драться.
– Это дело. Да ведь и Грушевская и Каменская также все идут.
– Так что же, атаманы-молодцы, неужто мы, старочеркасские станицы, не тряхнем славу Тихого Дона и не тронемся все напрямки под Москву поработать во славу донского оружия?
– Двинут-то двинут, только не все: молодожен останется.
Вспыхнул Каргин, но промолчал. Теперь, когда Маруся доставалась ему, ему не хотелось подвигов бранных, из которых редкие возвращаются, не хотелось также покидать молодую жену.
Дружко, товарищ Каргина по окружному училищу, урядник новоформировавшегося Лащилинского полка, подошел к жениху и сказал:
– Ну, пора.
– Пора, идем к мачке – сказал Каргин и побледнел.
Теперь, когда все так отлично налаживалось, он боялся одного – чтобы мачка по простоте душевной не выдала и не наговорила чего-нибудь зря на Марусю.
Но все прошло благополучно. Старик Зеленков, дед Николая Петровича по матери, заменявший «письменюгу», и толстая Аграфена Петровна благословили драгоценными образами в богатых окладах молодого, потом благословил его и крестный отец, старик Денисов, одноногий полковник, весь усеянный орденами, священник прочел молитвы, и жених в сопровождении товарищей верхом поехал в дом невесты. У крыльца собралась толпа любопытных, преимущественно казачек. Там шли толки, говорили «за» и «против»; казачат, что сбежались сюда, в пестрых рубахах и старых папахах, занимали болыше убранные коврами бланкарды и возочки, приготовленные для свадебного поезда.
Поезжане соскочили с седел, хлопцы-вестовые и дядьки разобрали лошадей, и все направились в богатую сипаевскую гостиную. Помолившись на образа, Каргин, ведомый дружком, прошел к переднему углу. Там, вся закутанная кисисеей, в пышном, по-петербургскому сшитом платье, усеянном фдордоранжами, сидела невеста. Рядом с ней сидел Лотошников, мальчик семи лет, в красной рубахе, опоясанной серебряным кушаком.
Лотошников держал в руке плеть, «державу», и со смехом отгонял дружка.
Молодой лащилинский урядник со снисходительной усмешкой, показывавшей, что «оно, конечно, обряд соблюсти надоть, только все это пустяк один и дикость нравов», засунул руку в карман широких шароваров и стал доставать оттуда пряники и орехи.
Лотошников внимательно смотрел любопытными глазенками на лакомства, ударил плетью по шароварам дружка и, детски картавя, говорил:
– Не хочу! Убирайся прочь, не отдам сестрицу.
– Ну а я вот что дам! – доставал урядник мятного конька.
– Не надо! Сестрица лучше.
Стоявшие кругом и притворно плакавшие женщины в богатых парчовых и шелковых нарядах с любопытством присматривались к мальчику, многие улыбались, а мать, Лотошникова восхищенными глазами смотрела на своего Лешеньку.
– Ну а вот хочешь казака? – достал дружко деревянную куклу.
Игрушка прельстила мальчика, он протянул было руку, но быстро отдернул:
– Не-е, не хочу! Сестрица живого казака сделает, а это ненастоящий.
Кое-кто фыркнул. Бледная молодая вспыхнула, и слезы выступили на ее красивых глазах. Но она скоро оправилась. Она готова была все перенесть, она знала, что сегодняшний день будет для нее днем самой ужасной пытки, и она решилась перенесть все испытания ради того нового чувства, материнской любви, которое, вспыхнув в ней, разгоралось все сильнее и сильнее и погашало и стыд перед людьми, и жалость к безвинному жениху.
Дружко, чтобы замять эту неприятную минуту для невесты, которая ему очень нравилась, быстро сунул куклу в руки Лотошникова, отнял у него плеть, передал ее жениху и усадил его рядом с невестой.
Женский хор разом грянул свадебную песню:
Татарин, братец, татарин,
Продал сестрицу за талер…
И снова начались рыдания сильнее прежнего. Невесту, бледную, взволнованную, взяли под руки и усадили в бричку рядом с женихом, напротив сел священник с крестом и дружко. В предшествующий экипаж сели сват и сваха с благословенными иконами, родители остались дома, девушки разошлись по домам, а свадьба, предводимая вожатым, понеслась по пыльным черкасским улицам.
Встречные казаки и мужики снимали шапки перед сытыми, разубранными лентами, цветами и бубенцами конями и с удивлением смотрели вслед.
Свадьба в такое тяжелое для Руси время казалась чем-то неуместным. Иные спрашивали: почему играют свадьбу теперь, и, получив ответ, говорили: «Да надо, так надо» – и задумывались.
Всю службу Маруся стояла потупившись, она почти не молилась, да и не до молитвы ей было. С трудом, вся раскрасневшись, целовалась она с женихом, с трудом ходила вокруг аналоя, сопровождаемая статными молодыми хорунжими. Когда же, по совершении таинства, Анна Сергеевна сняла с невесты шапку и на паперти при всем народе расчесала ей голову по-женски, убрала в две косы и, обернув около головы, надела повойник, Маруся расплакалась. Женщины сочувственно отнеслись к ее слезам, и это еще более успокоило Каргина. Он знал, что у женщины первый враг – женщина, и боялся их ядовитых насмешек.
На пороге каргинского дома Аграфена Петровна и седой бородач Зеленков встретили молодых с хлебом-солью, осыпали хлебным зерном, деньгами, орехами и пряниками, чтобы новая чета жила в избытке и счастии, и ввели князя с княгинею с музыкой в комнату.
Скрипачи-жидки, два-три старых казака, хохол-бандурист и несколько дудок ловко сыграли модный польский, и все стали рассаживаться за стол. Анна Сергеевна и тут показала свое уменье; больная, робкая и нерасторопная Аграфена Петровна совсем отдалась в ее распоряжение, и, надо отдать справедливость Марусиной тетке, стол молодых был убран на славу. Громадные индюки и гуси, поросята и утки, на диво откормленные самой молодой, аппетитно дымились на снежно-белой французской скатерти. Вперемежку с кувшинами цимлянского, выморозок, меду и нордеку стояли бутылки рейнских и итальянских вин.
Анна Сергеевна проникла в тайники сипаевских подвалов. А сколько травничков, желудочных, сливянок, вишневок, смородиновок, лиственников, горчишных, имбирных, мятных и других наливок и водок, всех цветов и оттенков, белых, синеватых, изумрудных, розовых, малиновых и фиолетовых, покрывали стол – трудно перечесть.
Сочные тонкие ломти янтарного балыка манили выпить и закусить; шамайка в палец толщиной, свежая икра зернами в порядочную горошину, темно-серая и ярко-желтая, наполняли серебряные вазы. А гусиная похлебка, в которой на палец стояло жиру, так и возбуждала к еде.
А тут угодливая, радушная Анна Сергеевна, умиленная, простоватая Аграфена Петровна, Зеленков, уже разбросавший по пышной бороде своей соленую закуску и уговаривающий выпить еще и еще, крики «горько» – есть от чего голове пойти кругом.