Петр Краснов - Атаман Платов (сборник)
– Петя-то, племяш мой? Да я в него, как девка, влюблена. Красивый-то да ловкий какой, джигитует-то как важно. Перехват-то какой тоненький, у другой девки такого не будет.
– Мне, тетя, – вдруг сильно покраснев, сказал Каргин, – слова два надо поговорить по делу наедине.
Забило тревогу сердце Маруси. Вспыхнула она вся. Смутилась и Анна Сергеевна. На что уж смелая была.
– Пойдем, дружок, в горницы.
Однако тревога была напрасная. Каргин и не намекнул даже про роговскую историю. Он договаривался о дне и назначили десятое сентября. Потом пошли разговор о деле. Анна Сергеевна не утерпела, чтобы не похвастать Марусиным приданым, и пошли перечисления лошадей коров, быков, волов, овец мериносовых и овец простых, овец шленских, овец русских, десятин пахотной земли, десятин под лесом, под пшеницей, луговой и прочее, и прочее. Каргин слушал со скучающим видом, а сердце его рвалось скорее к полной и пышной Марусе. Наконец, он вырвался, простился с Анной Сергеевной и пошел было в сад, да вдруг повернул назад и, выйдя из дома, тихо побрел к себе.
Он проходил через оружейную, вспомнил, как на Рождестве лежал он в ней больной после выпивки, смутился чего-то и пошел в свой дом.
После назначения Каргина командиром полка все перевернулось в их доме. И «письменюга»-то не в большом порядке держал его, а с отъездом его при молодом барине Николае Петровиче все расползлось по швам. Каргин был неряхой дома. Мать его, Аграфена Петровна, взятая отцом из простых казачек, лежала вечно больная в своей горнице на лежанке, на печи. Она читала с грехом пополам Псалтирь и Четьи-Минеи, молилась и плакала, принимала странниц, убогих людей и новочеркасских сплетниц. Сына своего она любила до болезненности, мужа боялась, и, хотя Каргин никогда ее даже и не побранил, она все боялась, что он ее побьет когда-нибудь.
Николай Петрович прямо прошел к матери. Окна были занавешены, и в небольшой комнате, почти сплошь заставленной киотом с образами и с теплящейся перед ним лампадкой, в комнате, в которой пахло жильем, деревянным маслом, ладаном и еще каким-то особенным крепким запахом, который только и бывал что в старину, свернувшись в комок, лежала старуха. Лицо ее было расстроено, она недавно плакала.
– Здравствуй, Николенька, здравствуй, сынок мой родной.
Николай Петрович поцеловал свою мать.
– Что, мачка, чистят мне половину, что в сад выходит?
– Ох, Николенька, погляди сам. Мне где же досмотреть.
– Смотрите, мачка.
– Николенька, – повернулась к нему старуха, – родненькой мой… Нехорошее такое я про нее слыхала. Каргин нахмурился.
– Мало ли вздору в народе брешут.
– Болезный ты мой, на правду похоже. Ведь была она невестою-то красного, что к нам приходил.
– Ну? – сердито хмурясь, крикнул Каргин.
– Так видали, ох, сынок мой болезный! Видали, как через тын перелезал он к ней и целовал ее…
– Я вам, мачка, довольно говорил, чтобы вы мне сплетен не передавали, что ваши ведьмы разносят. Я сказал, так и будет!
И в этом решительном, суровом «я сказал, так и будет» сказался не молодой, застенчивый, болезненький Каргин, а сказался старик, «письменюга» Каргин, что в болезнь упрямством своим загнал жену, что так и не допустил сына своего поступить в полк.
– А сплетням-бабам вашим передайте, что если я хоть одну здесь увижу – плетьми разогнать прикажу!
– Ох, Николенька! Ох-ох-хо! Горестный ты мой! Чует мое материнское сердце, что будут у наших лошадей хвосты резаные, а конь твой будет лысый[50], – причитала старуха.
Минувшая вспышка гнева у Николая Петровича сейчас же прошла, и он ухаживал и утешал свою мать, приносил ей арбузного сока и семечек и до ночи возился со старухой.
XVIII
Ты отворяй, матушка, ворота,
А вот тебе невестка молода…
Казачья свадебная песняТихо, торжественно тихо на Старочеркасском кладбище. Грустно поникли плакучие березы и ивы, ласково кудрятся дубки, краснеет своими ягодами калина и рябина. В беспорядке разбросались по нему деревянные кресты, каменные плиты с витиеватыми эпитафиями, могильным холмики, обложенные дерном, и просто бугры и возвышения. И много казаков, еще более казачек лежат глубоко под родной землей, и ничто не нарушит их покоя.
Защебечет робко птица, пропоет короткую песню и смолкнет, испуганная могильной тишиной, и опять покой, опять тишина. Налетит стая черно-сизых галок, покричат, погуляют и пошли далее к городу – и тихо среди казацких могил.
Солнце садилось красное и яркими огненными лучами озаряло ограду и клало блики на кресты и стекла кладбищенского храма.
Природа засыпала. Слышался где-то далекий стук арбы, и обрывок недоконченной песни широким размахом пронесся по воздуху и вдруг стих, забравшись высоко-высоко. Ласточки реют над землей и с слабым писком гоняются одна за другой; пахнет в воздухе смолой, и вдруг сразу пронесет этот запах, и сильнее станет мощный аромат степи, цветов и трав.
По пыльной, выжженной солнцем, с заросшими травой колеями, дороге быстро идут две женщины. Одна – молодая, полногрудая, красивая, с добрым и пугливым выражением во взоре, другая – старая, в черном кубелеке, седая и сморщенная. Это шла, соблюдая заветы предков и исполняя стародонские обычаи, Маруся со своей няней помолиться о завтрашнем свадебном дне на могилах у предков. Вот подошли к ограде, и таинственная тишина охватила их. Маруся побледнела и шепотом сказала няне:
– Страшно!
– Еще бы, мать моя, не страшно. День особенный, таинство великое. Бывали, мать моя, случаи, что родители вставали из гробов и благословляли или проклинали своих детей…
– А упыри, няня?
– Нет, упырей здесь нет. Здесь упыря не похоронят.
– Но ведь бывали случаи?
– Бывали, конечно, бывали. Но только упырь нас не тронет. Упырь любит пить невинную кровь.
Кольнули эти слова Марусю, но промолчала она и быстрее зашагала по хорошо знакомым тропинкам. Дойдя до могилы своей матери, она опустилась на землю и припала лбом к холодному камню. Холод камня освежил ее – ей стало легче, и она начала молиться. Вся молитва, где она призывала усопших предков, клялась им сохранить в чистоте данный ею обет, просила от них благословения, предстательства их у престола Отца Небесного, чтобы благословил Он новое поприще ее жизни, казалась ей грубой насмешкой над ее положением, но тем не менее и она ее утешила. В конце молитвы ей стало легче, а когда там, далеко внутри, она почувствовала биение и трепетание новой, зарождающейся жизни, она радостно улыбнулась и, спокойная и счастливая, безбоязненно прошла назад через кладбище и вернулась домой.
И странное дело, при всем сознании своем, что она мать, она ни разу не вспомнила Рогова.
То, что случилось ранней весной в вишневом саду, казалось душным, ничего не значащим кошмаром. Она была женщина, и исполнение величайшего завета женщины ее радовало и беспокоило, и мало заботило ее, как это вышло, но сильно беспокоило ее, как это выйдет. Ей казалось, что будущий ребенок принадлежит только ей, и она начинала радостно прислушиваться к тому, что таинственно совершалось внутри нее.
Маруся не спала эту ночь. Ее волновало ожидание того, что будет. Она знала, что свадьба пойдет по старине, со всеми обрядами, и догадывалась, что разумела Анна Сергеевна, когда говорила, что будут изменения, потому что их дом передовой и приличия соблюдать умеет.
Гостей не должно быть много. Почти все мужчины ушли на войну, во многих домах были раненые или плакали по покойнику, с трудом можно было собрать необходимый поезд.
Не спал в эту ночь и Каргин. Надежда боролась в нем с сомнением и отчаянием. Он слишком много слышал, немногое даже и видел, но… но не верилось ему. Ему казалось, что если бы это было так, то простая, честная, наивная Маруся должна была бы сознаться ему в своем грехе, а раз этого не было – значит и греха не было. По крайней мере, он, Каргин, сказал бы ей все, что было. И то, что невеста его молчала до последнего дня, возбуждало его надежду, с каждым часом переходящую в уверенность.
А если… И тогда ничего. Каргин настолько любил Марусю, что стоял выше этого, и ему это было все равно, но, подобно отцу своему, он не мог вынести лжи и притворства.
С нетерпением ожидал он того часа, когда разрешатся его сомнения и Маруся чистой и непорочной выйдет из этого испытания.
И не один он волновался. Волновалась сваха, полковница Луковкина, есаульша Зюзина, хорунжиха Сокова, весь Черкасск ожидал, чем окончится «нахальство» Маруси и удастся ли ей провести своего недалекого жениха. И если бы не тяжелое время, если бы не как гроза надвигающиеся слухи с верховых станиц о том, что Платов едет на Дон комплектовать новые и новые полки, что русские разбиты под Бородином и Москва взята французом, если бы незакипавшая жажда померяться силами с смелым врагом и не возня по домам, – давно порезали бы хвосты сипаевским коням и подарили бы Каргину лысого жеребца. Но шум брани усмирял страсти, сплетни не производили должного впечатления в домах, где собирали меньших сыновей, пятнадцатилетних казачат, где плакали неутешные матери и проливали слезы вдовы.