Сергей Сергеев-Ценский - Том 1. Произведения 1902-1909
Чулки его промокли и стали тяжелы от грязи. Под рубаху его, как иззябшая собака, пробирался холод и, сжавшись в комок, грелся на его груди.
Кругом было что-то большое, темное и зловещее, но он не видел. В его горячем мозгу были широкие, как небо, ее глаза и тонкая линия губ, и уверенностью в себе и силой, не знающей преграды, веяло от ее высокой фигуры.
И он и она там были — одно; и его не было, была она, больше она, чем он. Он был, как ласточкино гнездо на окне, она — как окно.
— Завтра мы обвенчаемся… — уверенно говорил он. — Горы сдвинем вдвоем и шире сделаем жизнь… И будем жить!
Он дрожал. Это было волнение, а не холод. Цепляясь ногами за скользкую землю, он все бежал дальше, к беседке, — и ударился об нее грудью.
Но это была не та беседка: это была большая, новая, и на ней, как бечевки, болтались сухие стебли «крученых паничей» и турецких бобов; а та была маленькая и старая и вся обвитая диким виноградом.
Он вошел в беседку, провел рукою по мокрым лавкам, остановился на секунду в недоумении, но тут же сердито сказал самому себе: «Дальше!» — и побежал дальше.
Она была здесь недалеко; в этом он был уверен больше, чем в том, что жив.
Несколько шагов еще, и она увидит его и пойдет навстречу.
Кругом было темно и сыро. Ветер еще звончей и нахальней смеялся над седым странным человеком, и тополи неодобрительно покачивали головами.
Длинная аллея кончилась. На него колючей стеною ринулся частый боярышник, и он стал.
— Как так? — спросил он сам себя вслух.
Сквозь кусты забелел деревянный забор, и он понял: она здесь; это мелькнуло вблизи ее белое платье.
Ползком, как зверь, полез он около самых корней, где меньше веток. И ему казалось, что это далекий и узкий грот, и кусты по сторонам — скользкие камни.
Забор был невысокий, но мокрый и гладкий. Трудно было влезть на него, скользили ноги, — но он влез и спрыгнул.
Стало шире и видней, и забрезжила в серой мгле дорога, как чей-то длинный пушистый хвост.
Он огляделся по сторонам, что-то припоминал и взвешивал и побежал по дороге. Бежал он вприпрыжку, нагнув голову и болтая руками. Останавливался, осматривался кругом и бежал снова.
За садом вдоль дороги шло поле.
Какие-то клочья трепались кое-где по сторонам, не то вехи, не то пугала. Летом здесь были бахчи, теперь было пусто, и ветер носился на свободе, рождаясь в темноте и в темноте умирая.
А там, где бежал он, была серая мгла, и в ней все чернела дорога, как чей-то огромный хвост.
Черная дорога казалась ему шумной улицей, треплющиеся в стороне пугала — многолюдной толпой.
Забыв, что между Галей и им выросла стена в двадцать шесть лет времени и в две тысячи верст пространства, бежал он по грязной дороге, и падал, и подымался снова, и снова бежал, и смеялся, и выл, как капризное дитя, — старый статский советник с белыми, как мел, волосами.
А поле по-прежнему было мглисто, пусто и бесконечно, и извилистым хвостом все чернела и чернела дорога… И шедшая позади его тьма видела, как он исчез во тьме, впереди идущей.
1904 г.
Сад*
В последнем классе земледельческого училища Алексей Шевардин проделывал гимнастику с пудовыми гирями, ходил упругой походкой с легким развальцем и, похлопывая себя по объемистой груди, самодовольно говорил: «Широ-окая кость!»
Целыми днями он возился в саду, в поле, в оранжерее, к урокам готовился ночью, спал без одеяла и аккуратно купался до первого льда.
Дед Никита, помогавший летом ученикам пускать плуги, жнейки, молотилки, а в остальное время состоявший в училище истопником, искренне любовался Шевардиным.
— Добытчик!.. Хлебороб! Истинное слово, хлебороб, — говорил проникновенно дед, корявый и темный снизу, светлый вверху, глядя на упрямую, круглую, как точеный шар, гладко стриженную голову Шевардина. — Богатеем будешь, — правду тебе истинную говорю… Настоящий мериканец!.. Знал я одного такого немца, — Идмуд Мартыныч звали, — вот деляга был, и-и-и, куды!.
— Зачем мне Америка, дед? — перебивал его Шевардин, по привычке вздергивая крупным, попорченным оспою носом. — Тут у нас своя Америка, своя земля людей ждет.
— Тесно у нас-то, внучек, вот что…
Глаза у деда были совсем ясные, детские, и, глядя в эти глаза, сквозь которые двумя острыми воронками прошла, не замутивши их, целая жизнь, Шевардин говорил громко и уверенно:
— Тесно бывает только узеньким, дед, а широкому везде широко… Жизнь — резиновая, всякому по мерке.
— Быть-быть, — сочувственно кивал головою дед. — Ты грамотный, тебе видней.
Шевардин был бобыль и учился на казенный счет. Далеко, в Новгород-Северске, у него была тетка, прачка, посылавшая ему по рублю к Рождеству и на Пасху. На эти рубли Шевардин покупал себе простого табаку и спичек; других расходов у него не было.
Когда Шевардин одним из лучших окончил училище, начальство выдало ему пятьдесят рублей в пособие до приискания места; но он не искал места.
Вблизи одной небольшой станции на юге, у причта села Татьяновки, снял он фруктовый сад за сорок рублей в лето; местный батюшка выговорил себе три пуда антоновки и сенокос, а он поставил в условие — двадцать рублей уплатить сразу, а двадцать после.
В саду был старый, бурый от непогоды шалаш. Шевардин в первый же день поправил его, покрыл заново соломой, поставил в нем топчан, собственноручно сбитый из досок, а около выкопал в земле печку.
В тот же день на селе у кузнеца он взял напрокат переделанное из берданки ружье, на неуклюжем широком прикладе которого была выжжена кривыми каракулями замысловатая надпись: «Се гут, се бон, се балабанюка, се Лондон, се кузнец Иван Коваль».
А когда он купил в лавочке ковригу хлеба, мешок картофеля и два обливных горшка, бабы, следя за его легкой походкой с развальцем, уже знали, кто он и зачем приехал.
— У попiв в аренту за сорок карбованцiв сад зняв… По хвамилии, кажуть, Шковородин, — из кацапiв.
IIСад, снятый Шевардиным, углом примыкал к селу, углом к реке.
Обнесен он был ветхим плетнем, который Шевардин в первый же день начал поправлять и выравнивать.
Груши в саду были старые, дуплистые, зато хороших сортов, и полносочные были яблони, а посередине, вдоль узкой дорожки, стеной стоял темный вишенник.
Между деревьями в густой траве желтел донник, розовел клевер, яркими кровавыми каплями сверкал дикий мак; с неровных щербатых зубьев плетня во все стороны кудрявыми струями сбегал хмель, а в густом воздухе, точно кипела вода, густо гудели пчелы.
И село и сад лежали в низине над рекою. Выше села по меловой горе взбирался крупный сосновый лес, по другому берегу стелилось чернолесье, и через реку видны были старые князья-дубы, купающиеся в воде корнями.
Верстах в пяти вниз по реке лежал монастырь, и в море леса чуть заметно белый, он казался кучей яичной скорлупы, прибитой к берегу водою.
Лес тянулся до самого горизонта. На меловых горах он был зеленее и реже, в лощинах темнее и гуще, точно подымались и падали гигантские валы, и вдалеке, где проступали узкие робкие поля, разбивались желтеющими барашками.
И в сравнении с этим лесным простором сжатая в серый комочек Татьяновка казалась беспомощной, маленькой, жалкой и лишней, точно костер из сухой перегнившей соломы, пропитанной миазмами, который кто-то собрал в одно место и приготовился поджечь, чтобы очистить воздух. Но в Татьяновке было двести двадцать семь дворов и четыреста тридцать душ мужского пола.
Когда часам к одиннадцати вечера Шевардин улегся в шалаше на куче свежесорванной травы, над ним пронзительно тонко и хищно запели комары, в саду, не смолкая, стрекотали кузнечики, а из леса через реку доносился раскатистый торжествующий хохот филина. От этого хохота становилось жутко, и лаяли на селе разбуженные им собаки.
В незатворенные двери шалаша черными шепчущими тенями толпились деревья. Ночь была месячная, и освещенное, паутинно-легкое небо радостно уходило куда-то от черных мягких силуэтов, пригвожденных к земле. И хотя у Шевардина мутило в голове от усталости и пьяного запаха травы, уснул он поздно.
IIIУтром к нему пришел татьяновский священник о. Мефодий.
В рыжем подряснике и рыжей шляпе, грузный и черный, о. Мефодий принадлежал к разряду людей, говорящих громким, тяжелым, как свинец, басом. Почему-то такие люди склонны много пить водки, много говорить, оглушительно смеяться и хлопать собеседника по колену.
— Доброго здравия, Робинзон Крузе! — крикнул он издали, проступая сквозь чащу вишенника и раздвигая ветки бородавчатой самодельной палкой.
Шевардин подпирал в это время толстым колом завалившийся в сад кусок плетня, и плетень дрожал под его руками, и недовольно шипел, отрываясь, подымаемый с земли вместе с плетнем цепкий хмель.