Константин Леонтьев - Паликар Костаки
Где у нас так делать!
У нас в Эпире девушка как подросла так, что можно замуж идти, запрут ее в дом, — и никуда она выходить не смеет; не то на танцы или на свадьбу чью, аив церковь нельзя. Срам великий! Один раз в год все девушки причащаться в одну церковь сбираются ночью, и кроме попа и певчих ни одного мужчины нет тогда в церкви; и митрополит в эту ночь у паши заптие требует, чтобы дверь церковную стерегли. И в самом вилайете, в Янине, еще строже, чем в других местах. И чем богаче дом, тем строже, потому что и спрятать девушку в богатом доме легче.
Извольте теперь судить, какая у нас любовь может быть! Скверное наше место насчет этого!
Однако пока еще девушка не выросла совсем для замужества, ее можно видеть везде, — и в доме гостям варенье и кофе она подает, и в школу по утрам ходит, и в гости, и на танцы ее берут родители, пока мала.
Так и Костаки наш Софицу Пилиди узнал, когда еще ей четырнадцать лет было; и влюбился в нее. Она уже велика была, а еще ходила в училище. По мне, ничего в ней хорошего не было, бледная и худенькая, как почти все наши эпирские женщины. (Это так! у нас все больше худые; род уже такой!) Глаза у нее это правда, что сладкие были, и обращение хорошее, целомудренное.
Идет с нянькой утром в училище всегда очень скромно, а вечером из училища в дом отца возвращается. Одета она была по-старинному и не шляпку на голове носила, а феску; идет, и глаз от земли не подымет. И обучена была она в школе свыше всякой меры хорошо.
Подушки по канве большими франкскими цветами вышивала; рубашки европейские шить умела. Историю и географию всю наизусть знала.
Приехал к нам новый митрополит и пошел на экзамен в девичье училище. Пришла очередь Софицы. И так знала она хорошо, бедная, — как в барабан забила! не разберешь даже слов.
А митрополит хитрый; спрашивает вдруг у нее: «Есть в Молдавии горы или нет?» Покраснела Софица, на учительшу глядит. Учительша тоже застыдилась, а помочь нельзя. Подумала Софица и говорит митрополиту: «Нет гор в Молдавии; все поле». Все обрадовались.
Костаки, конечно, ее воспитания не имел. Однако и его священник наш читать и писать хорошо обучил; пел он в церкви с детства и Апостол читал прекрасно. Сулиот-человек! Где ж ему географию знать?
VI
Ни я, ни другие друзья и товарищи Костаки долго не знали, что ему нравится дочь Пилиди. Только стали замечать, что он петь чаще стал. Все поет и поет! И особенно одну песенку.
Эту песнь вы часто, господин мой, можете слышать на улице и в Янине, в Арте, и в других наших городах; в праздник, когда стемнеет, паликары наши выпьют в кофейнях, идут по улицам и громко поют ее:
Проснись и не спи, Моя золотая канарейка! Встань с постели И услышь, как я пою.
Вот эту песенку Костаки все распевает. Он распевает, а Софица в школу мимо нашей лавки ходит.
Уж когда я спросил у него от всего сердца правду и просил его мне исповедаться, он признался. — Люблю ее, говорит.
— Ба! — говорю я ему, — трудное это дело! Не случится это, чтобы дочь такого официального человека как Стефанаки за мальчика-сулиота вышла...
— Я сулиот, а он франкский портной, франкорафт[7]. — говорит.
— Это так, — говорю я. — Да он, видишь, не только богат, но и в драгоманы теперь поступил; корону на фуражке золотую носит; с пашой обедал раза два у консула, у консула в большом уважении.
— Да он осел, — говорит опять Костаки...
— Осел, да поди навьючь его? — не навьючишь!
— Бог все делает! — ответил Костаки и ушел.
Я молчу; жалко паликара, что безумие такое задумал.
Так и прошло довольно много времени.
Оно не то, чтобы Стефанаки был из какой-либо старинной эпирской семьи: есть у нас древние имена по сту лет даже. Все торговали и в уважении были. А Стефанаки-франкорафт с тех пор наживаться стал, как у нас в моду великую это европейское платье стало входить. Человек он был не умный, а судьбу хорошую имел. Сначала многие помнят его у итальянца-портного: босой бегал мальчиком, а потом за женой взял деньги хорошие и начал богатеть. Судьба ему даже такая вышла, что жену свою он не любил и, видно по желанию его, ее разбойники убили. Вот как это было: у жены его в Загорах в деревне был домик; виноградники были и еще кой-какие вещи. В 54 году разбрелись люди Гриваса, потому что уж Гривас не мог держаться: были у Гриваса всякие люди, и побродяги и злодеи были. Нельзя без этого при восстании. И люди Гриваса сильно озлоблены были на загорских, потому что загорские жители мошенники и хитрецы. Я сулиот и не люблю их.[8] Они и защищать себя сами никогда не умели, а наших же прежде капитанов с молодцами из Лакки-Сулии сторожить себя от разбойников нанимали. Деньги наживать — это они умеют, сказано, загорцы.
Вот ребята Гриваса и разбрелись туда и сюда. Пришла партия в Загоры ночью. — Мы, говорят, султанское войско. — «Дервен-агадес»[9], сельская стража.
Поужинали. А Пилиди они знали, знали, что он и туркам кланялся всегда низко, и на восстание ни пиастра не дал. Он в это время уехал в Загоры посмотреть свой дом и виноградники.
Подошли к его дому: — «Отворяй!» — кричат.
— Куда отворять! Убежал через крыши и скрылся портной проклятый... а жену беременную оставил.
Они ее и не хотели убить. Но, видно, ее смертный час пробил тогда. Мошенник муж от скупости своей все не верил ей и прятал от нее деньги. Зароет их в погребе в землю в один угол и призовет, и покажет... Смотри, вот деньги где. А потом опять испугается, чтобы она не взяла и не истратила, потихоньку от нее в другое место перенесет. Потом опять зовет, показывает, опять тайком в третье место переносит. Так она, несчастная, и не знала, где деньги.
Впустила она, бедная, грабителей. Что ж ей делать было? Беременая, убежать не успела...
— Где деньги у мужа? — кричат разбойники. Она указала на последнее место. Рыли, рыли, ничего не нашли; указала она на другое, третье место: опять ничего, измучились рывши.
— Ты, ведьма, нас обманываешь, смеешься над нами! Здесь со злости ее, несчастную, и убили. Зарезали с ребенком вместе, который в утробе ее был. Так и ушли. Франкорафту что? Слава Богу! Жены нет, а деньги целы. Для хозяйства старушку бедную, сестру свою родную, вдову, взял и живет хорошо.
Вот какой человек Пилиди! Худой человек! А в почете большом, куда бы ни пришел, особенно как к богатству его, да корону на фуражку надел и драгоманом стал...
VII
Каким драгоманом сделался Стефанаки, французским, русским или австрийским, уж я и сказать вам не могу. Вице-консулом в нашем маленьком городке был один мусьё Бертоме, франк из армян. Он был вовсе простой человек и служил без жалованья, а только из чести, и поднимал разом три флага: русский, французский и австрийский. Русский настоящий консул назначил его для кое-каких мореходных дел и еще чтобы было кому защитить иногда человек пять-шесть русских подданных (из наших же греков они все были).
Хоть и простой и смирный человек, а был мусьё Бертоме в большом уважении, потому что из старых хозяев был в городе и состояние свое имел. В праздники императоров русского, австрийского и французского расходов не жалел; угощал всех кофеем и ликером, кто ни придет, и старался, бедный, как мог. И вот что Удивительно: хоть и франк он был по вере своей, однако, как будто, русский флаг больше других уважал.
Я думаю своим мозгом, который мне Бог дал, что он это в угоду грекам делал, чтобы в городе его больше любили. Ничего, был человек хороший. Только бедный ум его плохо резал[10]. Придет к паше, улыбается все, а сказать, как следует, ничего не умеет. Если бы не консульша, дела бы вовсе не шли. Та была паликар старуха! На пашу накинется: «Я с тобой говорить не хочу! Ты все лжешь и обманываешь нас. Обещал выпустить вот того-то и того-то из тюрьмы, а не выпускаешь. Учат-учат вас, а вы все такие же... Не смотри ты на меня, паша... я сама тебе вчера пирог сладкий испекла, своими руками замесила; а ты нас не любишь, и я сама тебя теперь уж не люблю!» Просит ее паша, обнимает. «Эй, море[11] кирия, не сердись! Не сердись, море консульша! Отпущу этого человека тебе в угоду. Верь мне! мы с мужем твоим старые друзья... В одном городе родились»...
На жандармов кричала, командовала ими консульша. То не так, и другое не так! «Ты знай свое место, разбойник; а ты свое дело смотри; а ты свой долг знай, и тем и уважишь кого надо!..»
Так и покрикивает, и муж за ней тихонько да с улыбкой: «Что ж ты это? Правду она говорит: ты это не так, море, делаешь».
Были у них две дочки молодые: m-lle Роза и m-lle Мари. Девицы красивые и скромные. Сама старушка была из Сиры, франкорумья[12], и был у нее родной племянник, тоже франкорумьос, Жоржаки.
Вот этот Жоржаки и свел с ума старого дурака Пили-ди, сделал его драгоманом, всячески насмеялся над стариком и ограбил его потом через меру.
Я с кавассами г. Бертоме был большой друг и часто бывал в консульстве. Приду и сижу у них. И они мне много рассказывали, а многое и сам слышал. Жоржаки такой негодяй был, что и сказать трудно. Жиденький, да с бородкой, как еврей, так и крутится. Дьявол! А хвастаться — это первое дело. Придет к нам с кавассами вниз: «я, говорит, весь свет изъездил! В Александрии был, в Константинополе жил, в Молдавии и Валахии торговал. В Константинополе в посольствах замучили меня. Я, друг мой, люблю простоту; комплиментами тягощусь. Нет покоя! надевай, Жоржаки, фрак и перчатки каждый вечер! „Кир-Жоржаки! — говорит русский посланник, — вы обедаете у меня сегодня?" — француз к себе зовет, немец к себе. Тирания! кататься верхом с секретарями, французскую посланницу вечером à la bra-cetta домой с балу английского провожай! Я с ними со всеми был знаком. Конечно, люди высокого звания, аристократия такая, что ваши эпиротские головы и не постигнут во веки вечные. А иной раз бывало от утомления всех их к чорту пошлешь. — „Чтобы ваши души не спаслись!" — скажешь про себя. Уж довольно мне комплиментов этих!..»