Максимилиан Волошин - Воспоминания о Максимилиане Волошине
В предисловии к книге избранных стихотворений "Иверни", 1918 г. ("иверни" - редко встречающееся русское слово, означающее "черепки" или "осколки"), Волошин излагает в общих чертах эволюцию своей поэзии, ее героя: "Вначале странник отдается чисто импрессионистическим впечатлениям внешнего мира... переходит потом к более глубокому и горькому чувству матери-земли... проходит сквозь испытание стихией воды... познает огонь внутреннего мира и пожары мира внешнего..." Здесь в укрупненно-поэтических, можно сказать, мифологических образах показана дорога идейно-художественных исканий поэта. От беглых хаотичных впечатлений бытия к познанию сути истории мира в связи с историей индивидуума ("огонь внутреннего мира" в сочетании с "пожарами мира внешнего"). Это сочетание лирики и эпоса остается до конца жизни поэта и художника одной из характерных его черт.
В первой русской революции Волошин видит "...первое начало, а не продолжение 70-х годов, так как, вероятно, это движение пойдет совсем иным путем". Он чувствовал, что это не будет продолжением народничества, это будет нечто новое, неизвестное ему.
"Мятежом на коленях" назвал Волошин первые проявления народного недовольства в начале 1905 года. В январе этого года Волошин был в Петербурге. Он пишет статью "Кровавая неделя в Санкт-Петербурге", статью, которая, с одной стороны, является свидетельством очевидца, с другой показывает настроение самого поэта. Он уже в ту пору понял, что произошедшее в дни кровавого января является первым звеном в цепи событий революционного характера. Поэт предчувствовал конец империи, хотя выразил это, быть может, чересчур помпезно, театрально. В прозе это звучит так: "Зритель, тише! Занавес поднимается". В стихах, написанных в Петербурге в 1905 году ("Предвестия"), он говорит:
Уж занавес дрожит перед началом драмы...
Уж кто-то в темноте, всезрящий, как сова,
Чертит круги, и строит пентаграммы,
И шепчет вещие заклятья и слова.
Поэтом овладевают "блуждания духа", он увлекается теософией, "познанием самого себя", изучает историю французской революции, продолжая размышлять над судьбами своей Родины.
Каков путь истории? Волошин не знает. Но он решительно отвергает жестокость и кровопролития. Война убийство, террор неприемлемы для него. Эти средства не оправданы никакой целью. Такова позиция Максимилиана Волошина. Она на протяжении всей его жизни могла принимать тот или иной оттенок, но в существе своем он оставался верен христианским принципам, особенно сильным в период первой мировой войны.
Кто раз испил хмельной отравы гнева,
Тот станет палачом иль жертвой палача.
"Хмельная отрава" братоубийства - по Волошину - равно грозит и палачу, и жертве палача.
Не случаен отказ Волошина от воинской службы в дни первой мировой войны, когда в письме военному министру он открыто заявляет: "Я отказываюсь быть солдатом, как европеец, как художник, как поэт... Как поэт я не имею права поднимать меч, раз мне дано Слово, и принимать участие в раздоре, раз мой долг - понимание".
Война для Волошина - величайшая трагедия народов. Для него "в эти дни нет ни врага, ни брата: все во мне, и я во всех".
Само собой напрашивается сравнение социально-исторической позиции Волошина с толстовским непротивлением злу насилием. Разумеется, учение Толстого не сводится только к такому непротивлению, оно гораздо шире и масштабней. Волошин в статье "Судьба Льва Толстого" (1910) замечает: "Формула всемирного исцеления от зла проста: не противься злу, и зло не коснется тебя. Толстой провел ее в своей жизни последовательно и до конца". И далее - сокрушенно: "Толстой не понял смысла зла на земле и не смог разрешить его тайны".
Нет смысла превращать Волошина в толстовца, но вполне естественно говорить о гуманизме как начале, их объединяющем.
16 октября 1916 года М. А. Волошин пишет из Коктебеля в Париж М. С. Цетлиной: "Поскорей бы кончалась эта мировая нелепица. Странно: в Базеле я воспринял войну апокалиптически, в Париже как великую трагедию, в России же не могу к ней относиться иначе, как к чудовищной нелепости. Так все нелепо кругом, такие грандиозно-нелепые формы принимают ее отражения в окружающей жизни *.
* Письмо не опубликовано. Хранится в архиве А. Ф. Маркова (Москва).
Он был многолик, но не двуличен. Если он и ошибался, то всегда в сторону жизни человека, а не его гибели. Волошин видит людей, которых хочет сберечь. Он их понимает и жалеет. Он - враг насилия, ему равно близки и равно от него далеки и те и эти, и белые и красные. Нет правых, нет виноватых, все достойны жалости и осуждения.
С риском для жизни Волошин в дни господства белых в Крыму спасает красных. Об этом вспомнит Вс. Вишневский, когда подарит Волошину свою книгу "Первая Конная" с надписью: "...шлю Вам эту книгу, где показаны мы, которым в 1918-20 гг. вы оказывали смелую помощь в своем Коктебеле, не боясь белых". Подобные свидетельства есть и от лица белых, которым поэт оказывал помощь, не боясь красных. Время действия нам известно: 1918- 1920 годы. Место действия - все тот же Крым, Коктебель.
Это был отнюдь не абстрактный гуманизм, а последовательная, продуманная позиция. Волошин был убежден, что читатель, которого он "найдет в потомстве", поймет его. Именно о нем, будущем своем читателе, думал он, когда отвечал одному из тех критиков-вульгаризаторов, которые самозванно и самодовольно писали в те годы от имени народа, обвиняя поэта в противостоянии революции, в "контрреволюционном" характере его творчества. Вот почему ответ Волошина на несправедливую, жестокую критику - его "Письмо в редакцию", опубликованное в журнале "Красная новь" (1924. № 1), завершалось такими знаменательными, поистине пророческими словами: "Стихи мои... сами сумеют себя отстоять и очиститься от нарастающих на них шлаков лже-понимания".
Был у этого волошинского письма и первоначальный вариант, где поэт открыто, с мужественной прямотой разъяснял свою позицию. "Разумеется, писал он, - красных при белых и белых при красных я защищал не из нейтральности и даже не из "филантропии", а потому, что массовое взаимоистребление русских граждан в стране, где культурных работников так мало и где они так нужны, является нестерпимым идиотизмом. Правители должны уметь использовать силы, а не истреблять их по-дурацки, как велись все терроры, которых я был свидетелем.
Коммунизм в его некомпромиссной форме мне очень близок, и моя личная жизнь всегда строилась в этом порядке, государственный же враждебен, как все, что идет под знаком Государства, Политики и Партийности" *.
* Оригинал этого письма М. А. Волошина хранится в архиве А. Ф. Маркова.
Перечитываю эти строки волошинского письма и понимаю: испытанные, печально известные социологические мерки мало или, сказать по правде, ничего не могут объяснить в личности Волошина, в нестандартности, как прежде казалось, неуместной старомодности его суждений. Для Волошина слово "партийность", звучавшее в устах зарвавшихся террористов, было синонимом сектантства, чванливости (комчванства), отгороженности от народных устремлений и интересов. Он, гуманист, не мог примириться с тем, что воочию видел в годы гражданской войны и в самом начале 20-х годов у себя в Крыму. Отсюда - такие воспаленные, кровью написанные стихи, как "Бойня", "Террор", "Потомкам".
Это ощущение было близко и Марине Цветаевой, о чем она пишет в своем очерке о Волошине. Она была там. Он был здесь. Это читатель должен понимать.
Волошин был мечтателем, и коммунизм в его свободной некомпромиссной форме ему был очень близок. Но против жестоких, уродливых, бесчеловечных форм его осуществления он решительно протестовал. И этот протест был протестом человека досталинской поры, чутко уловившего тенденцию времени. Это было предупреждением. Одним из ранних предупреждений о возможности сталинщины и бериевщины.
Волошин не дожил до апогея сталинского режима - середины - конца тридцатых годов. Наибольшим капиталом называл Сталин человека и, называя его так, сам становился миллионером. Именно он и его подручные укорачивали человека на голову в лагерях и тюрьмах, множили единицу на миллионы. В ту пору и возник термин "абстрактный гуманизм", объявлявший традиционное гражданское и духовное человеколюбие вне закона. Человечность не совмещалась с бесчеловечностью и поэтому была упразднена как идеология, якобы чуждая пролетариату, чуждая социализму сталинского типа, противная духу диктаторского режима "вождя народов" и "корифея науки". И, разумеется, в этом расчисленном и процеженном восприятии художественных ценностей не было места для поэзии Волошина. А она, наперекор всему, продолжала жить. И прежде всего - именно потому, что в "минуты роковые" истории Максимилиан Волошин не искал удобного убежища от бурь и треволнений. Он не покинул страну в тревожные годы ее, в годы революции и гражданской войны. "Ни война, ни революция не испугали меня и ни в чем не разочаровали, - признавался Волошин в своей автобиографии, - я их ожидал давно и в формах еще более жестоких". Он был поэт, и пережитые им бури и треволнения прошли сквозь его жизнь, через его сердце: