Петр Краснов - Понять - простить
— Ну, что наработал?..
— Ничего! Два фунта воблы только и очистилось. — А служба? — спрашиваю я.
— Служба!.. служба!.. Какая там служба! Только по железным дорогам почту и гоняем. Настоящего-то почтового тракта нет. Лошадей, где по реквизиции забрали, где просто пораскрали, где с голода подохли… А помнишь, Федя, у нас в Джаркенте! Почта на пяти тройках!.. Бубенчики звенят! Грациозно это выходило… Да и что посылать?.. Писем никто не пишет. Только казенные пакеты да тюки с «Известиями» и «Правдами». Нелепица какая-то… Да у тебя-то, Федя, есть разве служба?..
Этот вопрос я сам себе часто задаю. Одной из причин, заставивших меня пойди к ним на службу, — я не говорю о необходимости сделать это для спасения Наташи от безумных страданий, — было желание повернуть Красную армию к Богу, заставить красноармейцев полюбить Россию с ее великим прошлым, побудить их служить России, а не Третьему Интернационалу.
Когда я служил в императорской армии, мы исповедовали, что для того, чтобы создать солдата, нужно вести его подготовку, как бы строя квадрат, одна сторона которого — муштра, обращение солдата в бездушную машину, слепо повинующуюся воле начальника, другая сторона — воспитание, развитие в нем веры в Бога, любви к Родине, к полку, пробуждение в солдате благородных задатков, основанных и заимствованных из средневекового рыцарства. Третья — обучение умению владеть оружием, и четвертая — работа в поле, маневры. Мы умели создать великого русского богатыря-солдата, гордость России во все времена. Учениями, отданием чести, всем старым полковым режимом мы уничтожали русскую распущенность и хамство. Музыкой, песнями, беседами, изучением истории полка и России, преклонением перед знаменем с начертанными на нем нашими святынями: верой православной, Государевым именем и Родиной, — посещением богослужений, дисциплиной и полковым ритуалом мы воспитывали его. Гимнастикой, ружейными приемами, фехтованием, стрельбой мы создавали бойца, и, наконец, мы непрерывно маневрировали в поле то ротами, то батальонами, то целыми отрядами.
Этот солдат, нами созданный, погиб во имя общей цели, борьбы с милитаризмом Германии.
Красноармеец был новый солдат. Даже те, кто попал из старших возрастов, настоящего обучения не видали. Они видали войну. А это не парадокс — война портит солдата. Она развивает мародерство и распускает его. Перед нами, красными офицерами, были или развращенные войной старые солдаты, или молодежь, взятая из деревни, развращенной той же войной.
Советское командование не обучало красноармейцев по типу квадрата. Оно растянуло его подготовку в тонкую линию — муштры.
Да, муштровали и подтягивали солдата все, кому не лень. Били по мордам, лупили прикладами и шомполами, расстреливали десятками.
Вместо воспитания — было развращение в карательных экспедициях, в гражданской войне, по танцулькам, на службе у чеки, где все было позволено.
Обучать владению оружием и маневрам боялись. Для этого пришлось бы дать красноармейца нам, старым офицерам, а нам не доверяли. Боялись, что умеющая владеть оружием армия победит не только Деникина, но и советскую власть.
Красная армия не была армией, достойной великой России. Она могла воевать с безоружными крестьянами и рабочими. Она могла сражаться с плохо вооруженными студентами, юнкерами и кадетами Деникина, но она не могла противостоять никакой регулярной, правильно обученной, воспитанной и организованной армии. И отсюда вечный страх — сначала перед немцами, потом перед Антантой, перед чехословаками, перед финнами, эстонцами и поляками.
Но немцы разложились сами и, как бараны, пошли на голод и унижение под красные знамена…
Антанта умыла руки и смотрела холодными глазами, как умирал в агонии ее верный союзник. Может быть, Россия ей уже не нужна была больше? Может быть, она даже довольна была гибелью России?
Чехословаки грабили русское золото и с награбленным добром спешили домой. В этом грабеже приняли участие социалисты-революционеры. Колчак отступал, и мы знали, что не от напора наших войск, а вследствие измены чехословаков. Финны, эстонцы и поляки укрепляли свою самостоятельность. Красная армия не могла им мешать. Ее постоянно реорганизовывали, свертывали, развертывали, переименовывали, сводили, разводили, но армии не создали… Может быть, и не хотели ее создать.
Притом — солдаты были голодны.
Влиять на голодную толпу, развращенную до мозга костей, было невозможно.
Я служил в Красной армии уже год, и я ничего не мог сделать, чтобы переменить ее характер.
Значит, главного, идейного, оправдания у меня не было.
Оставалась Наташа.
Она все молчит. Она разговаривает с Липочкой, с Венедиктом Венедиктовичем, пытается вернуть к добру и правде младшую племянницу Лену, но со мной молчит.
Она меня не понимает.
Мы живем в одной квартире, но мы точно чужие. Мы, двадцать пять лет прожившие душа в душу!
Она молчит и с комиссаром. И только вестовому приказывает сухим, не терпящим возражения голосом. Впрочем, это редко. Она все больше делает сама.
У нее есть пианино. Она к нему никогда не подходит. Ее отрада — церковь.
Все телесное ушло от нее. Ее глаза как два факела, как звезды в вечернем бледном небе. Она стала седая, и белые волосы при нежном и юном цвете лица не старят, но молодят ее. Она, как фарфоровая маркиза, как акварель XVIII века.
Жизнь идет мимо нее.
И какая жизнь!
В особняке княгини Белопенской, с разрешения народных комиссаров, было устроено кабаре. Столики, вино, пирожное, пирожки, закуски, полуобнаженные представительницы московского света, бриллианты, жемчуга и толпа грубых чекистов, матросов. Только им под силу было платить окровавленными миллионами за блеск аристократического салона…
Расстрелы на Лубянке… Война с братьями на всех фронтах… и кабаре княгини Белопенской.
Ее называли "бывшей княгиней", но — княгиней… Чекисты, матросы…
Бедлам?!
Наташа, в черном платье, в белых кудрях на точеной головке, шла от ранней обедни домой поить меня чаем. Мимо вели на казнь. Разъезжались с гиком и шумом гости Белопенской… Это картины быта при советской власти.
В театрах — новые постановки. Балет процветает, и балерины стали наложницами пролетариата. Везде музыка, пение, звон голосов, но не могут они заглушить стонов умирающих, проклятий казнимых.
Два дня выла и визжала Таганская тюрьма — там арестанты устроили обструкцию.
Их вой был слышен на улицах, и красноармейцы разгоняли любопытных.
Наташа видит. Наташа знает. И не осуждает меня. Но понять не может!
Я сам не понимаю себя. А что я буду делать? Что я могу делать? Бежать?.. Бежать — куда глаза глядят. К Деникину, в Польшу, в Финляндию? А Наташа?
За мной следят.
Я сплю. Тихо, неслышно приоткрывается дверь, и комиссар в одном белье смотрит на меня. Тут ли? Что делаю? Все на учете. Наташа, Липочка, Венедикт Венедиктович. Родные красного офицера. В случае чего всех в пытку и на смерть.
Я часто вижу, как Липочка следит за мной, когда думает, что я ее не вижу. Смотрит — что я? Не убегу ли, не изменю ли советской власти? Ведь тогда и ее возьмут. Она — сестра…
Комиссар сказал мне: "Ваши сыновья Святослав, Игорь, Олег и дочь Елизавета — где они?"
Молчу.
— У Деникина… Ну, может, на ваше счастье, убиты уже. Там большие потери эти дни были, и все офицеры…
Молчу.
Что же! Казните меня! Казни меня, милая Наташа. Бог послал тебе белизну волос, чтобы еще сильнее оттенить твою душевную чистоту!
Я черен. Я продал душу дьяволу. Но во имя кого, ради чего я это сделал!?
Приду и сяду подле тебя, милая Наташа, как прежде, и все тебе расскажу. Перекрещусь и скажу: "Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа — слушай меня".
Как скажу? А если она скажет: лучше мне муки тела, и пытки, и смерть, чем тебе вечные муки души.
Знаю: так скажет.
Ибо она — русская женщина!.. Великая русская женщина.
И не смею отдать ее на распятие.
Молчу… Служу…
Боже, как я страдаю!..
Просился на польский фронт. Все какая-то видимость защиты Родины. Стоять на какой-нибудь реке Стыри и воображать, что охраняю великую, державную Россию.
Нагло усмехнулся председатель Реввоенсовета. Посмотрел желтыми глазами сквозь стекла пенсне. Насквозь видит.
— Соскучились в Москве? Что же, товарищ, понимаю. Вы боевой генерал. Война — ваша сфера. Исполню, исполню вашу просьбу. Уважаю ваши порывы… Меня отправили на южный фронт, в Украину.
Туда, где должны быть мои сыновья.
Может быть, "на мое счастье" они убиты.
Комиссар прав. Это счастье — иметь убитых сыновей…
На этом обрывалась тетрадь дневника — записок Федора Михайловича Кускова.
XXVI
Эти записки Светик читал не первый раз. Как всегда, не мог оторваться, пока не дочитал до последней строки.