Борис Зайцев - Золотой узор
— О нем я много думаю, — сказал Георгий Александрович, негромко. — Мы с вами меры примем, мы должны принять.
Маркел тоже поднял бокал.
— Ну, а… за Россию? Что же, как сказать, ну за Россию пьем? Не только-ж, ведь, за Рим?
Георгий Александрович провел рукою по усам, что расходились узкими крылами, в серебре, над византийским подбородком.
— Конечно, за Россию…
Вмешался композитор.
—Я нахожу, что слишком много рассуждают о войне, о мире, о политике, вообще о пустяках, в которых мы живем. Война сегодня. Завтра, может быть, ее не будет. А Бетховен и Моцарт всегда останутся. И вы не вычеркнете ежедневности, работы, твердости в самом создании. Я пью за это. Пью за будни, а не за события. Я не желаю их. Никто пусть не мешает мне писать то, что могу, Наталье Николаевне петь, а вам сидеть над Вермеером. Мне очень жаль ее мужа, но я нахожу, что это одеяние, так же идет к нему, как шел бы мне тюрбан индусский или костюм краснокожего.
Блюм захохотал.
— Позвольте, но это же русская армия!
Павел Петрович строго на него посмотрел.
— Русская армия… Тут, государь мой, армия не при чем.
И поднялся прощаться. «Ну, конечно, завтра встанет часов в восемь, до обеда он успеет написать пол-литургии».
Чтобы Маркел получше выспался, мы остались ночевать. Георгий Александрович провожал последних, задержавшихся гостей. Прислуга убирала со стола хрусталь, люстра венецианская все тот же свет лила, нежно-златистый. Пахло сигарою.
В давно знакомом кабинете свет потушен, и зеленоватый полумрак от легкого столба луны, ломавшегося в креслах, одевавшего диван тканью прозрачной, голубеющей. В окне, над синим снегом с бриллиантами, елочка разлаписто-остроугольна, над нею Сириус махровый, иссиня-златомерцающий. Я села на диван, под маскою Петра, и ноги мои обнял дым голубоватый. Да, это место мне почти как отчий дом. С тех пор, как здесь была, беременная, сколько колебаний, дуновений ветреной моей жизни… Пусть! Теперь вот новый год, опять неведомое, сложности и бездны, куда устремляемся, но те же дивные светила в небесах, слепительные искры снега, тени синие и позлащенные узоры инея. Тело мое легко, и сердце вольно бьется, я иду, куда иду, кто знает?
Дверь хлопнула за последним гостем. Мой хозяин, старый византиец, голубая кровь, зашел в свой кабинет и улыбнулся на меня.
— Поэзия, мечтательность, и лунные узоры?
— Извините, мэтр.
Мэтр закурил сигару и пустил кольцо… Оно заколебалось, вошло в полосу лунную. Там расструилось, растеклось бледно-голубеющими прядями.
— Годы идут, вы все такая же. Теперь вы снова в полосе Маркела, значит по-боку и пение, вы изучаете фортификацию и полевой устав, я думаю, что вы командовали бы баталионом лучше, чем ваш муж. Но надо нам поехать к Балабанову и настоять, чтобы Маркела перечислили… В пехоте оставаться ему — глупость. Надеюсь, мы достигнем.
Он взял руку мою, в лунном серебре, с колена, и поцеловал.
— Добьемся. У вас рука легкая.
III
Мы подымались в канцелярию. Как беспросветно-скучно! Писаря строчат, машинки щелкают, грязь, душно, громыхая сапогами вестовой проноситься, портреты императора глядят со стен.
Изящный адъютант провел нас в светлый, но не очень чистый кабинет. Маленький генерал, в пенснэ, с умным лицом, спокойным, бритым подписывал бумаги за столом. Белый Георгий на груди, вид утомленный, но учтивый.
Я подала прошение. Он быстро, равнодушно посмотрел. Георгий Александрович объяснил, что Маркел — физик и приват-доцент, и что полезнее всего быть ему в артиллерии.
Генерал снял пенснэ, протер белейшим носовым платком, сложил его, покорно и устало. Казалось, делал что-то грустное, ненужное.
— Да, — тихо сказал, — в артиллерии… нужны высокообразованные офицеры. Я принимаю ваше заявление. По окончании училища ваш муж, — он поднял на меня глаза с морщинками на веках — может быть зачислен к нам…
Легкая у меня рука, или не легкая, но в утро то, спускаясь вниз, я ощущала, как всегда: если хочу чего, достигну. Солдаты сторонились нас. Чести не отдавали, но шарахались. Видно, и мы с Георгиевским, хотя и штатские, имели вид начальства.
— А что же этот генерал, верит в победу, и что надо воевать, вообще?
Георгиевский поднял брови.
— Он слишком знающий, и умный человек, чтоб верить.
В среду, на приеме в Александровском, у обычного рояля, среди дам, барышень и юнкеров, взлетавших бурно перед офицером. Точно стайка молодых скворцов, я рассказала о своих демаршах. Маркел отнесся равнодушно. Он был беспокоен и подавлен, я уж видела. Вздыхал, слушал рассеянно. Его точило что-то.
— Да, ты знаешь… я сегодня… нынче я не могу больше с тобою быть… репетиция. То есть, не то, что репетиция, а тут скандал один со мной случился…
Путаясь и запинаясь, бородатый человек объяснил мне, что вчера он провалился у Каннабиха, по топографии, и нынче должен поправляться, иначе его не пустят в отпуск. Ах ты, бедный мой Маркел! Я пожалела, что сама не могу сдать репетиции. И что за глупость, ну, ошибся на каком-то спуске!
Все-таки в субботу Маркел заявился.
— А репетицию то я… ну, на двенадцать сдал.
Вечером, неторопливо раздеваясь — платье Маркел складывал теперь на стуле по-военному — он мне докладывал о новой жизни. О свирепом капитане Жилкине, о старом генерале по фортификации — на его глазах подбрасывают отвечающим шпаргалки — и о том, как дразнятся две роты: жеребцы, — извозчики. Андрюша меньше повествовал о гимназии, и казался старше своего отца.
Тогда же я узнала, что сосед переменился у Маркела, и фамилия у него Кухов. Что-то неприятное прошло по мне. Кухова прислали из полка, где он был унтером. По описанию, это Кухов римский. Мне не понравилось, что выплыл он, да еще присоседился к Маркелу.
— А как себя ведет?
— Покуда… ничего. Он фараон еще… но уж ловчит.
Маркел привык немного, знал словечки, с высоты двухмесячного юнкерства слегка и презирал новоприбывших «фараонов».
Мне захотелось, все-таки, проверить. Нередко юнкера ходили на маневры в Дорогомилово, Арбатом.
В оттепельный, светлый день февральский я подстерегла их на углу Серебряного. Вел роту мне знакомый прапорщик, красивый юноша Николай Сергеич. В первом ряду четыре портупей-юнкера шли резво, — высоко, точно держа винтовки — узкой лентой колыхалась дальше рота, звякали штыки, отблескивая солнцем. Сотня молодых ног шлепала по шоколадному, с лужами голубыми, снегу Арбата.
— Скажи-ка дя-дя, ведь не-е даром… — затянули в первых рядах.
— Москва, спале-спаленная пожаром, Французу отдана, французу отдана — гаркнули в середине и хвосте.
Мое военное сердце билось, я стояла рядом с тротуарной тумбой, пропуская мимо роту как бы церемониальным маршем. Николай Сергеич отдал честь, юнкера полузнакомые, но будто уж родные, улыбались мне из строя… Винтовка сильно наклонилась, штык задел соседний, лязгнул. «Глаза выколете, что вы…» Маркел прилаживал палец к петле шинели, чтоб удобней было подпирать винтовку — и качнул чрезмерно.
Я шла с ним почти рядом и смеялась. Маркел вспотел, сбился с ноги.
—Ать-два, ать-два, — Николай Сергеич обернулся к роте и шагал спиной вперед, на легких, молодых ногах. Через двух юнкеров я увидала бритую, почтительно-пищуренную физиономию с угреватым носом. Да, Кухов. Повстречавшись взглядом, будто вспыхнул, но и улыбнулся, мне кивнул.
Я повернула и тихонечко пошла Арбатом к площади. Левый тротуар чернел уже, капель серебряная с крыш струилась. На углу Годеинского я купила у мальчишки несколько подснежников. Сзади меня подхватили под руку. Блюм был в распахнутой шикарной шубе, серебрист, румян, глаза блестели.
— Дорогая, колоссальнейшие новости! Вы не слыхали?
Он нагнулся, я вблизи увидела его большие карие, с чуть фиолетовым в зрачке глаза.
— Но в Петербурге ведь восстание… Безукоризненный источник. Полицию избивают, войска на стороне восставших… Колоссально! Сейчас еду принимать к одной купчихе, но самодержавие-то наше, вся распутинщина… зашаталась, а?
Договорить ему уж не хватило времени. Сел на извозчика, сделал мне ручкой и помчался облегчать явление на свет нового русского. Я шла проездом, у Никитского бульвара, вся на солнышке. Ручей струился у моих ног, светло-серебристы были в небе облачка. «Неужели, правда, революция? Как любопытно!» Я была взволнована, легко шагала, у меня такое чувство, как и при пожаре: хочется, чтобы сильней пылал… «А может, Блюм выдумывает? Россказни?»
На углу большой Никитской, у столовой Троицкой навстречу мне неслась пара в дышло. Снег и грязь летели из под лошадей, кучер истуканом воздымался. Мелькнула полость, сани полицеймейстерские с высоченной спинкой, генерал в серой шапке мерлушковой, с золотым перекрещением на ней. Его лицо я видела секунду. Но в позе, выражении, глазах вдруг нечто прочитала… «Нет, не соврал. События… конечно…» «Да, последний раз вы катите, ваше превосходительство».