Алексей Варламов - 11 сентября
- А если осада затянется, вы станете меня учить русскому.
Она странно посмотрела на него и усмехнулась, а он виновато поглядел в ответ и вдруг подумал, что ждет теперь одного: когда снова наступит вечер и все произойдет наяву. Он отвык от женщин, чья кожа не была горячей и смуглой, а волосы были светлыми, ему странно было отсутствие миндального запаха, другой язык и незнакомые слова, которые она произносила.
- Не думайте, что я чувствую себя неловко, - говорила женщина сердито. - Все равно бы это случилось, не сегодня так завтра. А при нынешних обстоятельствах никто не знает, сколько у нас времени. Можете оставаться здесь, сколько хотите. Хотя это тоже опасно.
- А вы не боитесь?
- Сначала боялась, сейчас не знаю. Я могла уехать, пока шла эвакуация, а теперь людей с советским паспортом тут не осталось. Разве что женщины, которые вышли замуж за чилийцев. Бедняжки, как им теперь придется? А мои студенты? Господи, что с ними будет? Я однажды ходила смотреть - у Красного Креста стоит длинная очередь. Но с моим паспортом полиция не пустит.
- Хотите, я помогу вам?
- Нет.
Он посмотрел на нее недоуменно.
- Я не хочу возвращаться в Советский Союз, - пояснила она, подняв на Питера темные глаза. - Я не люблю свою страну, но парадокс заключается в том, что меня могут убить за то, что я советская гражданка. Это, разумеется, ерунда, но в нынешних условиях, когда быть советской опасно, мой отказ от гражданства будет выглядеть как малодушие и трусость.
- И что же вы собираетесь делать?
- Ждать. Что мне остается?
Глава девятая
Любовники
Они долго спорили, кому из них безопаснее идти за едой, и всякий раз Елена убеждала его, что это сделает она. Пит не хотел соглашаться, но вынужден был признать правоту русской женщины. Им было нечем заняться, и они говорили - часами, сутками, мешая эти разговоры с любовью и открываясь друг другу так, как обыкновенно люди не открываются. В каждую минуту в квартиру могли прийти, схватить их и бросить в тюрьму. Ночами они ловили западное радио, днем смотрели телевизор, и им казалось, что это происходит не с ними, а просто они стали участниками какой-то игры. Он рассказывал ей про Соню, партизан, и она слушала его, недоверчиво качая головой, хмурилась, и он не понимал, почему выворачивает наизнанку душу перед этой женщиной, как если бы она была аббатом Гекемансом и он каялся перед нею в грехах. Он рассказывал, как легко учить иностранный язык в постели с любимой женщиной.
- Маэстра говорила, что язык народа - это тело его женщины и части речи подобны ее лицу, плечам, рукам, ее груди, животу...
- Дальше можешь не продолжать.
- В этом нет ничего стыдного, - возразил Питер. - Изучение языка есть выражение любви к женщине, говорящей на этом языке. Невозможно постичь одно, не зная другого. Человек, не умеющий говорить на иностранном языке, похож на грубого, неумелого или слабосильного любовника. И напротив, тот, кто владеет языком, подобен любовнику искусному и желанному для всякой женщины. Маэстра открывала мне себя по мере того, как я учился правильно согласовывать времена и строить фразы, ее тело отзывалось на мою речь и отдалялось от меня, если я ошибался.
Елена вдруг засмеялась, и он рассмеялся с нею, она дразнила его, говорила, что не скажет по-русски ни слова, а его окатывало холодом, когда он думал, что Соня в эту минуту... Он старался, чтобы она ничего не замечала, и забывал сам, они расходились, как дети, и замирали только тогда, когда их смех перебивал скрип тормозивших машин. Ночами город вымирал, а по телевизору показывали, как жил Альенде - картины, мебель, набитый продуктами холодильник, банки с растворимым кофе, коробки с макаронами в подвале.
- Это похоже на наш тридцать седьмой год. Мне мама рассказывала. Она так же не спала и боялась, что за ней придут.
- А мой отец пережил в сороковом, когда нас оккупировали нацисты.
- Ты знаешь, у меня такое странное чувство. Я не могу этого объяснить, но во мне что-то изменилось. Я хочу домой. У меня там муж. Мать. Они сходят с ума, где я. А я не могу даже послать им весточку. Эта какая-то глупость, Пит. Это грех, грех, - говорила она, и он не понимал, о каком грехе можно было говорить здесь. - Я не смогу теперь вернуться к мужу. Я изменила ему.
"Господи, к какому мужу, - он подходил к окну, - до мужа семнадцать тысяч километров, неизвестно, останутся ли они живы, а она думает о человеке, которому изменила, переживает, убивается. И все это совершенно всерьез".
- Работы нет, деньги скоро кончатся. У меня на руках ребенок. Чудовищное легкомыслие. И вот я завожу роман с иностранцем, которого совсем не знаю. И я счастлива. О Господи, - она схватилась за голову. - А все от этого идиотского воспитания. Когда женщина слишком правильно ведет себя в молодости, с ней происходит непоправимое. Я когда смотрю на этих латиночек, меня такая обида за свою молодость берет. Вот идет она по улице, красавица ли, уродина - неважно. Она знает, что неотразима, создана для любви, и все ей радуются. А мне стыдно было, когда я превращалась в девушку. Когда у меня случились первый раз месячные, мне казалось, мать прибьет меня за испачканное белье. О Господи, что я говорю такое? Прости.
- Нет, нет. Ты, пожалуйста, говори.
- Я стеснялась мужчин чудовищно. Мы все стеснялись. В университете я пять лет просидела мышкой, и вот представь себе, меня распределяют на кафедру, где студенты-иностранцы. Интернационализм, помощь развивающимся странам, у меня на занятии китайцы и албанцы. Одна моя подружка вышла за албанца замуж, а через полгода еле унесла оттуда ноги. Ноги, черт возьми! Ее заставляли мужу ноги мыть. А у нее было высшее образование и наполовину написанная диссертация. Какие же мы были дуры! В шестьдесят втором я была на Кубе. Со дня на день должна была начаться третья мировая война, а я была девственницей. Представь себе: Куба и я. Ты был на Кубе?
- Я не люблю казармы.
- Ты ничего не понял. Говорят: Фидель, революция, социализм. Все ерунда. Они вступились за честь своих женщин, они не могли смириться с тем, что их страну превратили в публичный дом. Для меня Куба была...
Там было можно все, чего нельзя дома. Нас, знаешь, как инструктировали? "Преподаватель русского языка как иностранного, когда входит в аудиторию к иностранным студентам, выходит на огневой рубеж идеологической борьбы с врагами и полудрузьями". Я учила этих полудрузей русскому языку, а они меня... Ну примерно, как рассказал ты. Я даже не могу сейчас себя за это корить. А потом меня вызвали в посольство. Я не их боялась, я представила свою мать, что ей расскажут и она будет бить меня по губам. Они хотели меня просто припугнуть, а я наглоталась таблеток. Откачали и сказали, что никогда больше не пошлют за границу. Они не шутили. Выслали в двадцать четыре часа, и я четыре года как монашка прожила. Защитила диссертацию, книжек прочла уйму и стала такой ученой, что ко мне боялись подступиться. Я тогда работала с нашими - иностранцев мне не доверяли. И вот, представь себе, я стала замечать, что на меня пялится один. Я не понимала, что ему нужно. Сдать экзамен? Он был вундеркиндом. Из института его постоянно отчисляли, все говорили: он гений, знает кучу языков (он, правда, их много знал). Я видела насквозь и не могла с собой ничего поделать. Он прицепился ко мне, гений, не гений - я в этом ничего не понимала. Но мою маму он любил больше, чем меня. Заставлял ее рассказывать про мужей - он говорил, что она как амфора, которая переходит из рук в руки, а я все это ненавидела, эти коммунистические дворянские гнезда, и была всем сыта по горло. Но ему нравилось. Он говорил, тут есть своя эстетика. И про народ они любили поговорить. Он ей твердил про спящий Китеж, который спрятался под воду и однажды пробудится, а она ему так жеманно: "Жан, вы производите впечатление умного человека, помилуйте, какой Китеж? Электроугли - вот где ваш народ нажрался и спит!"
- Какие угли?
- А, место такое под Москвой, - махнула она рукой. - Мы там снимали дачу. Мне было под тридцать, все говорили, надо замуж, пора рожать детей, а не то превращусь окончательно в стерву, а я уже примеривала на себя роль ученой дамы. И вдруг этот псих. Он даже не сумел закончить университет. У него не было зачета по физкультуре. До декана доходило. А потом декана прогнали, и его вышибли. А меня, правильную, напуганную дуру, все это восхищало. Кругом были устремленные, карьеру делали, или сынки, или алкоголики, Бог знает кто, а этот - свободен. Я понять ничего не могла.
- А дальше? - спросил он осторожно. У него затекло плечо, на котором лежала ее голова, но он боялся пошевелиться.
- А дальше надо было послать его куда подальше с его свободой, а я влюбилась в его умную башку, которая была такая умная, что все время болела, и он жрал таблетки, и никого другого не хотела. Ревнив был чудовищно. Ему казалось, я ему изменяю. Для него, видишь ли, было ударом, что я не девственница. Это в тридцать-то лет! Сначала он умолял меня, чтобы я его научила, как это делается. А потом стал этим же попрекать. Ты можешь это понять? Что ты вообще молчишь?