Федор Сологуб - Том 3. Слаще яда
– А то еще слушают, как собаки ночью лают, – говорит няня.
– Страшно, нянечка!
– Откуда собаки лают, оттуда жених приедет.
– Я это и сама знаю, – говорит Шаня.
– А то считают в плетне колья: три раза по девяти отсчитают и смотрят, какой последний кол. Такой тебе и жених будет.
– Как же, нянечка?
– А так, – сучковатый кол, – сердитый будет жених; без коры – бедный; в коре – богатый.
– Ну, это как-то невесело! – повторяет Шаня.
Дунечка говорила:
– Под подушку портрет кладут, чтобы во сне увидеть.
Няня поправила:
– Не портрет, кирпич из бани.
– Ну, кирпич! Портрет лучше, – сказала Шаня.
– Ну, там кирпич или портрет, – говорила равнодушно няня, – не в том главная причина: хоть прядочку его волос положь, а только перед сном не молись и крест с шеи сними.
«Да, конечно, – думала Шаня, – не хочет Бог, чтобы знали будущее люди. Гаданье – дело врага. Но что же делать, если хочется знать!»
Так Шаня и сделала. Положила под подушку Женечкин портрет. Всю ночь Женя снился, веселый и ласковый. А иногда вдруг он отходил и шептался с какою-то девушкою. Она стройная, а лица не видно.
«Кто же она, эта чужая? – утром боязливо думала Шаня. – Манька или барышня, в которую он влюбится?»
Не лучше ли и вправду положить банный кирпич? И вот на следующий вечер из бани Шаня кирпич принесла. Положила его под подушку. И опять те же сны!
Был морозный вечер. Полная луна ясно и любопытно смотрела на далекую, недоступную ей землю. Из ясных звезд складывался все тот же дивный и непонятный узор.
Началось опять гаданье, по старому обряду. Шаня платок накинула на голову, выбежала на улицу. Снег хрустел и блестел. Улица была пуста и холодна. Домишки, заборы, обледенелые деревья, – все было явственно-полуночным, таким, чего днем не увидишь. Седой Мороз в белой шубе сидел вдали на скамейке у чьего-то дома, спиною к Шане, и постукивал палочкою по мосткам, по стенам. Потом встал и завернул за угол. Где-то залаяла собака. На белом снегу стали страшны черные тени. И вдруг стало очень тихо. Шаня ждала и слушала.
Вот раздался скрип шагов по снегу. Шаня вздрогнула. По мосткам идет кто-то. Чужой.
Шане стало страшно. Сердце забилось. Все в ее глазах кружилось и прыгало. Едва различая тихо идущего человека, она подбежала к нему робко. Спросила:
– Как ваше имя?
Он покачнулся. Тут только Шаня увидела, что это – черный, мрачный, пьяный мужик. От него противно и слащаво пахло водкою. Он уставился на Шаню. Она повторила вопрос. Мужик зарычал:
– Черт с рогами.
Хрипло захохотал. Шанечке стало очень обидно.
– Дурак! – крикнула она.
Убежала. Мужик ворчал что-то сердитое. Шаня прибежала домой. Засмеялась, заплакала. Жалобно говорила:
– Вот судьба моя какая, – к черту на рога! Дунечка утешала.
– Это гаданье не в счет, – уверяла Дунечка. – Гаданье в том, что тебе скажут имя, – а раз не сказали, надо опять идти.
– Опять идти? – послушно спросила Шаня.
– Иди, – говорит Дуня.
Шаня опять накинула платок и вышла снова. На этот раз Шаня была спокойнее. И уже все казалось ей обыкновенным и простым. Попался пьяненький писарек.
«Опять пьяный!» – с ужасом подумала Шаня.
И сейчас же утешила себя поговорочкою: «Пьян да умен, – два угодья в нем».
Подошла, спрашивает:
– Скажите, пожалуйста, как ваше имя.
Писарек пошатывается, сладко улыбается и говорит:
– Коварный изменщик.
Делает Шане глазки и любезничает.
– Какой помпончик! Милашечка! Душечка, где вы живете? Позвольте вас проводить.
Шаня опять убежала. Дома рассказывала, смеясь, и сама себя бранила:
– Дура! Охота гадать! Ведь знаю имя, сама знаю, а спрашиваю. Вот за это меня и дразнят.
Глава двадцатая
День за днем, неделя за неделею.
Вот настал и печальный Шанин день, самый печальный, отмеченный черным, – годовщина разлуки. Шаня пост на себя наложила, ничего не ела, кроме хлеба и воды. Думала: «Не сама ли я виновата?»
Кается Шаня, плачет. Как на грех, погода хорошая, ясная, – последние морозные дни при ярком солнце. Днем развеселилась вдруг Шаня, – Дунечка уж очень забавна была с рассказами о своем Леше и так забавно серьезен был Володя. И вдруг вспомнила Шаня, что печальный нынче день. Заплакала, удивляя Дунечку.
– Что ты, Шанечка? – спрашивает Дуня.
– Ах, Дунечка, не знаешь, – годовщина разлуки.
Поняла Дунечка, утешала, сама плакала. Володины глаза с диким выражением устремились вдаль. И думал опять Володя: «Зачем, для чего жить?»
Володя решился умереть. Но так трудно! Преодолеть привычку жить, прервать недосланный сон!
Весна прошла в сомнениях и колебаниях. Летом, как зреют ранние плоды, созрела решимость умереть. В сундуке, где хранились старые, оставшиеся от отца вещи, Володя нашел револьвер. Попробовал в лесу, – исправен. Достал патронов и пуль.
Прошло еще несколько дней в муках и в волнениях, в борьбе с животным страхом перед смертью.
Даже заметили дома. Спрашивали сестры:
– Что с тобою, Володя?
– Да так, ничего, – отвечал Володя. – Голова побаливает. Пройдет скоро. Пустяки.
Разговоры с товарищами не утешали. Все было страшно умирать. И вдруг настало холодное спокойствие.
В нежаркое, тихое утро Володя пришел к Шане. У Володи был растерянный и жалкий вид. Привычная, слабая жалость шевельнулась в Шанином сердце и затихла. Володя спросил:
– Все о Женьке думаешь?
– Думаю, – упрямо сказала Шаня. Покраснела. Жалко Володю, да сердцу не прикажешь.
– Брось ты о нем думать, забудь его, – умолял Володя. – Я скоро умру, у меня предчувствие, но знай, что ничего хорошего не дождешься.
Шаня опустила палец в стакан.
– Смотри, – сказала она, показывая Володе дрожавшую на конце пальца каплю воды. Бросила ее на платье.
– Видишь, – сказала она с улыбкою странною и вдохновенною, – вобралась и не вернется в реку, пока не умрет паром. Так и я, – вся в нем, и только смерть оторвет меня от него. Без него – только в землю, на земле – всегда с ним.
Вот сидит Володя опять на могиле матери. Вся жизнь проходит в его памяти. Мать вспоминается и ее смерть. Так больно сердцу. Заплакать бы, – слез нет.
Ворона пролетела и закаркала. Володя посмотрел вслед за нею, улыбнулся и сказал громко и спокойно:
– Люблю безнадежно, потому и умираю.
Все окрест было спокойно, и ликовало ясное небо, и солнце смеялось, и травы и деревья радовались. Весь мир замкнулся от Володи в один сияющий и недоступный круг, – и Володя был среди этого ясного мира один, как в могиле.
Уходящему от жизни уже никто не поможет!
Подумал Володя: «Написать записку? Но о чем? И кому какое дело? Не надо открывать людям тайну любви, влекущей к могиле».
А что подумает Шаня?
Пусть думает, что хочет. Если она будет счастлива, она о нем забудет. А пока…
Володя усмехнулся и тихо проговорил слова из лермонтовского стихотворения:
Пускай она поплачет, –
Ей ничего не значит.
Вот последняя минута слабости. Володя один в лесу над рекою, на полянке. Лежит в траве. Плачет.
Володя пошел было один в лес, но уже за городом догнал его и увязался идти с ним двоюродный брат, – веселый босоногий мальчишка. Когда пришли в лес и добрались до берега реки, Володя отправил мальчика домой, за удочками. Хотел подождать, пока мальчик убежит подальше. Лег в траву. Полились слезы, – и потянуло к смерти. Торопливо вытащил Володя из кармана револьвер. Выстрелил себе в рот. Звук выстрела гулко прокатился под деревьями.
Мальчик услышал, испугался, вернулся. Увидел Володин труп и быстро побежал домой. Бежит и воет, никого не видит мальчишка. Наталкивается на встречных…
Пришли родные, растерянные, жалкие. Взяли труп, домой свезли, обмыли, уложили.
Мечтала Шаня о Жене. Сидела в саду в беседке, вся мечтою разнеженная. Вот птица пронеслась мимо, и Шанино сердце забилось.
То не простая птица, – то Финист – Ясен Сокол, цветные перышки. О землю ударился, обернулся Женею. Сидит с нею рядом, шепчет веселые слова. Сладко, сладко ноет Шанино сердце.
Дунечка прибежала к Шанечке. Светлые волосики растрепаны. Сама испуганная. Кричит:
– Володя застрелился!
Шаня, в страхе и в смятении, бледная, плохо понимая, что делает, надела шляпу и пошла из дому. Что-то ей говорят. Хотят остановить, – мать, няня. Убежала Шаня.
А Володя уже на столе. Шаня спрашивает, допытывается, – как это случилось. Гарволины смотрят на нее с тихим ужасом. И догадывается Шаня, что Володя застрелился из любви к ней. Это больно мучит ее совесть и радует ее самолюбие. И от этой гадкой радости ей еще больнее.