Генри Джеймс - Американец
— Смотря какие. Например?
— Вы живете здесь совсем один?
— Абсолютно. А с кем я должен жить?
— Позвольте, — улыбнулся месье де Беллегард. — Сейчас я задаю вопросы. И вы приехали в Париж только для удовольствия?
Ньюмен помолчал.
— Все меня об этом спрашивают, — сказал он наконец. — Нелепый вопрос.
— Значит, во всяком случае, какая-то причина была?
— Нет, я приехал ради удовольствия. Как ни нелепо, но это так.
— И вам здесь нравится?
Будучи истинным американцем, Ньюмен решил не пресмыкаться перед иностранцем.
— Как вам сказать, — ответил он.
Месье де Беллегард снова молча пыхнул сигарой.
— Что до меня, — сказал он наконец, — я всецело к вашим услугам. Буду счастлив, если смогу что-нибудь для вас сделать. Заходите ко мне, когда вздумается. Может быть, вы хотите с кем-нибудь познакомиться? Что-нибудь посмотреть? Жалко, если вам не понравится в Париже.
— Да нет, мне здесь нравится, — добродушно отозвался Ньюмен. — Я вам очень признателен.
— Честно говоря, я и сам себе удивляюсь, что вам это предлагаю — выглядит довольно глупо. Говорит лишь о добрых намерениях, и ни о чем больше. Вы человек, добившийся успеха, а я неудачник. Мне ли предлагать вам руку помощи? Скорее уж вы можете мне помочь.
— Неудачник? В каком смысле? — спросил Ньюмен.
— Ну… я, разумеется, не трагический неудачник, — воскликнул молодой человек со смехом. — С высоты не падал, и шума мое падение не наделало. А вот вы добились успеха, это сразу видно. Вы создали себе состояние, возвели, так сказать, храм, достигли финансового и делового могущества. И можете странствовать по свету в поисках уютного местечка, где и обоснуетесь на отдых с приятным ощущением, что этот отдых заслужили. Разве не так? Ну вот, а теперь представьте себе нечто совершенно противоположное — это как раз я. Я ничего не добился и ничего никогда не добьюсь.
— Отчего же?
— Долго рассказывать. Как-нибудь в другой раз. А между тем я ведь прав? Вы добились успеха, не так ли? Сколотили состояние? Это не мое дело, но, короче говоря, вы богаты?
— Вот еще один вопрос, который, на мой взгляд, звучит нелепо, — сказал Ньюмен. — Черт возьми! Да богатых людей не бывает!
— Философы, по-моему, утверждают, — засмеялся месье де Беллегард, — будто не бывает бедных! Но ваша формулировка представляется мне более удачной. Должен признаться, что, вообще говоря, я не люблю удачливых людей, а умники, нажившие состояние, мне тем более неприятны. Они наступают мне на ноги, в их присутствии я всегда не в своей тарелке. Но, увидев вас, сразу сказал себе: «Ага! С этим человеком я полажу! Успех сделал его благодушным, а не morgue.[64] И в нем нет этого нашего проклятого назойливого французского тщеславия». Словом, вы мне понравились. Я уверен, мы очень разные. Вряд ли найдется хоть что-то, о чем мы судим одинаково, к чему одинаково относимся. И все же, мне кажется, мы поладим, ведь говорят, чем больше люди несхожи, тем меньше они ссорятся.
— Ну, я-то никогда не ссорюсь, — ответил Ньюмен.
— Никогда? А ведь иногда это необходимо, по крайней мере — приятно. О, у меня есть на счету две или три восхитительные ссоры.
И при воспоминании об этих ссорах улыбка месье де Беллегарда сделалась прямо-таки сладострастной.
Поскольку одно только объяснение, почему граф нанес Ньюмену визит, заняло большую часть изложенного выше диалога, визит этот, естественно, затянулся. Сидя у ярко пылающего камина, чуть ли не упершись в него вытянутыми ногами, Ньюмен и его гость услышали бой часов где-то на далекой колокольне, свидетельствующий о приближении утра. Валентин де Беллегард, который, по его собственному признанию, мог говорить без остановки в любое время суток, на этот раз был, по-видимому, особенно в ударе. Для представителей его нации выражать благоволение в улыбках являлось традицией, и поскольку он частенько следовал этой традиции, не испытывая благоволения на самом деле, у него не было причин опасаться, что сейчас его изъявления дружбы могут показаться назойливыми. К тому же у него — цветка, распустившегося на столь древнем стебле, — традиция (раз уж я употребил это слово) не сковывала темперамент. Ее прикрывали светскость, галантность — словно кружева и нитки жемчуга старую вдову. Валентин был тем, кого во Франции называют gentilhomme[65] чистой воды, и цель его жизни, если бы он попробовал ее сформулировать, состояла в том, чтобы играть эту роль. По его мнению, для молодого человека из хорошей семьи справляться с ролью gentilhomme было как раз достаточно, чтобы с приятностью заполнять свои дни. Но во всем, что он делал, им всегда руководил инстинкт, отнюдь не теория, и по натуре своей он был настолько благорасположен, что кое-какие аристократические повадки, которые обычно задевают и ранят окружающих, в его случае воспринимались как искренние и сердечные. Когда он был моложе, его подозревали в низменных вкусах, и его мать была крайне обеспокоена, как бы он не поскользнулся на жизненном пути и не обдал грязью семейный герб. Поэтому на его долю выпало больше муштры и дрессировки, чем на долю других. Однако воспитателям так и не удалось поставить его на котурны. Они не смогли умерить его безмятежную непосредственность, и он вырос наименее осмотрительным и наиболее счастливым из своих сверстников-аристократов. В юности его держали на коротком поводке, и теперь он испытывал смертельную ненависть к семейной дисциплине. По слухам, он заверял домашних, что, несмотря на свой легкомысленный нрав, он ревностнее всех других членов семьи заботится о фамильной чести, в чем они смогут убедиться, если настанет день, когда эту честь придется защищать. Мальчишеская болтливость странно уживалась в нем со сдержанностью и осторожностью светского человека, и он казался Ньюмену то до смешного юным, то пугающе зрелым, впрочем, впоследствии такое же впечатление производили на Ньюмена и многие другие представители романских наций. У американцев в двадцать пять — тридцать лет, размышлял Ньюмен, головы трезвы, но сердца или, во всяком случае, взгляды на жизнь беспокойные, как у юнцов, а у здешних их ровесников — беспокойные головы, но умудренные сердца, а уж взгляды на жизнь и вовсе как у древних седовласых старцев.
— Чему я завидую, так это вашей свободе, — заметил месье де Беллегард, — вашему размаху — вы столько повидали, — вашей возможности приходить и уходить, когда захочется, тому, что вокруг вас нет людей, которые относятся к себе крайне серьезно и чего-то ждут от вас. А я живу, — вздохнул он, — под неусыпным надзором моей доблестной матушки.
— Сами виноваты. Что вам мешает пуститься в путь? — сказал Ньюмен.
— До чего же прелестен по своей наивности этот вопрос! Мне все мешает! Начать с того, что у меня нет ни гроша.
— Когда я пустился в путь, у меня тоже не было ни гроша.
— Да-да, но ваша бедность была для вас капиталом. У вас, в Америке, никому не возбраняется поменять статус, стать другим, не тем, кем он родился, а раз вы родились бедняком — я правильно понял? — вы неизбежно должны были сделаться богатым. Да как подумаешь о вашем тогдашнем положении, просто слюнки текут: вы огляделись и увидели мир, только и ждущий, чтобы вы подошли и подобрали все, чем он располагает. А когда мне исполнилось двадцать, я огляделся и увидел мир, где на всем висели таблички: «Не трогать!», и самое смешное, что, как оказалось, все эти таблички касаются только меня. Я не мог заняться делами, не мог зарабатывать деньги, ведь я Беллегард. Не мог заняться политикой, потому что я — Беллегард, а Беллегарды не признают Бонапартов. И литературой заняться не мог, потому что был тупицей. Не мог жениться на богатой девушке, потому что ни один Беллегард никогда не женился на простолюдинке и сделать это первым было бы неприлично. Но этого нам все же не миновать. Ведь наследниц из нашего круга, не имея состояния, не заполучишь; имя должно соединяться с именем и деньги с деньгами. Единственное, что мне не возбранялось — это отправиться воевать за Папу Римского. Что я и исполнил со всей добросовестностью и получил из-за Папы небольшую царапину под Кастельфидардо. Пользы от этого, как я понимаю, не было никому — ни Святому Отцу, ни мне. Рим во времена Калигулы, несомненно, был местечком забавным, но с тех пор, увы, сильно деградировал. Я провел три года в замке Святого Ангела, а потом снова вернулся к светской жизни.
— Так у вас нет профессии? Вы ничем не занимаетесь? — удивился Ньюмен.
— Ничем! Мне полагается развлекаться, и, по правде говоря, поразвлекался я вволю. Это нетрудно, если знать как. Но нельзя же развлекаться вечно. Еще лет на пять меня, может, и хватит, но после этого уже совсем пропадет аппетит. А что мне делать тогда? Остается, пожалуй, пойти в монахи. Нет, серьезно, и впрямь опояшусь веревкой и уйду в монастырь. Это старинный обычай, а в старину обычаи были мудрые. Люди тогда разбирались в жизни не хуже нас с вами. Они давали горшку кипеть до тех пор, пока он не треснет, а тогда навсегда убирали его на полку.