Влас Дорошевич - По Европе
— Ситников, вы… вы…
Какое-то страшное, ужасное слово готово было сорваться у него «с уст».
Но Ситников, приставив руку козырьком к глазам, весь был занят рассматриванием какой-то толстой немки, которая с «Бедекером» лазила по камням.
— Вот бабец! Если только, подлая, не в интересном положении, округлость форм поразительна! Бомба! Прямо, бомба! Ногу подняла! Ах, подлая! Глядите, глядите, какая нога!
— Cloaca Maxima, господа! Cloaca Maxima! — радостно воскликнул Благоуханский, вслед за гидом нагибаясь над каким-то отверстием.
— На «священной-то дороге» да клоака? Ловко! — оторвался от немки Ситников.
— Cloaca Maxima! — сверкая глазами, сказал Пончиков.
— Всё равно, нечистоты по ней текли.
— Я и римские нечистоты бы выпил! — вне себя, с ненавистью, сжав кулаки, крикнул Пончиков. — Вы профанируете!
Г. Ситников сплюнул:
— Тьфу! Какие вы гадости всегда перед завтраком говорите! Помилуйте, этак и кусок в глотку не полезет! Тут и древности-то эти омерзение внушают, а вы ещё мерзости говорите.
— Господа! не ссорьтесь! — чуть не плакал Благоуханский, с умилённым лицом обращаясь то к тому, то к другому. — Потом будете ссориться. Теперь смотреть! Гид и то сердится! «За франк», говорит. Идёмте. Он нам арку Севера покажет. Идём, пожалуйста, смотреть арку Севера!
Пончиков бросил на Ситникова уничтожающий взгляд и величественно сказал, «красиво» запахивая плащ:
— Идём к арке императора Севера!
Ситников по дороге к арке деловито объяснял мне:
— Не знаю, насколько верно, но обещали показать бабец сверхъестественный. Не знаю, насколько верно. Из знатной, говорят, фамилии. Патрицианка, чёрт побери! Лестно в патрицианской семье по себе воспоминание оставить. Да я за знатностью, положим, не гонюсь. Я не честолюбив. Мне бы бабец был. Вы не изволили быть около Scala d’Ispania?
— Нет.
— Рекомендую. Замечательный бабец есть. Натурщицы. Они там сидят. Думаю, художником прикинуться. «Венеру, мол, мне нужно!» Этакую Милосскую. Пусть покажутся!
Пончиков стоял уже под аркой Севера и, закатив глаза так, что были видны одни белки, говорил снова «как бы в исступлении»:
— Легионы… пленники… изнемождённые цепями… знамёна… проходят… я слышу топот их в гуле и звоне этого мрамора…
Г. Ситников хлопнул ладонью по звонкому мрамору:
— Вещица старенькая!
— Ситников, вы… вы раб? — воскликнул Пончиков.
Из глаз его готовы были брызнуть слёзы.
IIВо второй раз я встретился с «друзьями» в trattoria[52], где они столовались.
Это была омерзительная, но «римская» траттория, где кормили за гроши и поили на удивленье скверным вином.
Когда Джузеппе, официант, подавал «суп из рыбы», разлитый в тарелки, — это был бенефис его большого пальца. В эти дни, — и только в эти, — его большой палец мылся хоть супом.
Из кухни пахло чем-то таким, словно там была не кухня, а что-то совсем напротив.
Тратторию, оказалось, разыскал Благоуханский.
— Это он для экономии, — пояснил мне г. Ситников, — чтоб капитолийских Венер себе подешевле вгонять.
Когда я пришёл, «друзья» не были ещё в сборе.
Ситников, по обыкновению, «замешкался».
Пончиков полулежал на лавке, разбитый, изнемогающий, почти умирающий.
— Я был на арене Колизея! — объяснил он мне кратко.
Благоуханский сидел за столом и что-то зачёркивал и перечёркивал в книжечке Бедекера.
— Много сегодня успели осмотреть? — спросил я.
Он на минутку поднял голову.
— 82 картины и 174 статуи! — ответил он со счастливой улыбкой и снова погрузился в зачёркивания, перечёркивания и вычисления.
Вошёл Ситников. Шляпа, как всегда, на затылке. Вид радостный.
— Честной компании. Замешкался! Античную вещицу разыскал!
— Какую? Где? — оживился Пончиков.
Ситников прищёлкнул языком.
— В соседнем коридоре, в нашем же альберго, горничная! Что-то потрясающее! Мимо проходил, номер отворен, комнату убирала. Остановился, залюбовался. В Ватикан подлую! Такой округлости форм… Надо будет у хозяина в другой коридор попроситься!
Пончиков безнадёжно померк глазами и гаснущим голосом сказал Джузеппе:
— Giuzeppe, date noi maccaroni!
Ситников с неудовольствием навертел на вилку макарон:
— Опять макароны!
— Не поросёнка же вам в стране Данте! — с презрением отозвался Пончиков.
— Поросёнка хорошо бы! — согласился Ситников и, всё навёртывая и навёртывая на вилку макароны, продолжал: — У меня в Москве как устроено? Древним обычаем, благолепным, желает со мной клиент о деле разговор иметь — расположи меня Тестовым. Расположен будучи хлебом и солью, могу! И дать сейчас поросёночка. Чтоб был, как младенец высеченный, — весь розовый. И чтоб кожа у него с мясцом сливочным в ссоре была. Чтоб топорщилась!
Благоуханский глотал слюнки.
— Да-с! Чтоб топорщилась! — продолжал «Ситников из Москвы». — И чтоб отставала и хрустела. Чтоб на зубах была музыка! И чтоб ребро его можно было грызть, всё равно как корочку. Хрюск и хрюск. Чтоб был он весь, шельмец, из одного хрящика. И чтоб каша под ним…
Пончиков в негодовании бросил вилку.
— Г. Ситников! Сколько раз я вам говорил, чтоб вы за едой этих мерзостей не говорили!
Ситников посмотрел с удивлением:
— Поросёнок мерзость? Советую вам поэму написать и поросёнка сесть!
— Тут макароны, тут ризото, тут fritto misto!
Лицо у Пончикова пошло пятнами.
— Дрянь фритто мисто! — подтвердил Ситников. — Требушина жареная!
— Г. Ситников!
Пончиков даже взвизгнул и вскочил.
— Если вы будете так отзываться об Италии!..
— Господа, господа! Успокойтесь! — забеспокоился Благоуханский. — Giuzeppe, poi… dopo… да скажите же ему, чтоб подавал следующее. Обещали сегодня за те же деньги курицу сделать. Где курица? Спросите его: где курица?
Курицу подали, но курица была дрянь.
— Осталось ещё только 584 достопримечательности в Риме посмотреть! — сказал Благоуханский, чтоб «опять чего не вышло», и с умильной улыбкой добавил: — И меня зовёт к себе Кампанья!
— Очень вы ей нужны, Кампанье! — сердито буркнул Ситников, уплетая курицу.
— И Апеннины мне улыбаются! — продолжал со сладкой улыбкой Благоуханский, стараясь не замечать грубости.
— Да что, они знакомы, что ли, с вами, Апеннины эти самые? Ну, с какой это стати они станут вам улыбаться? Чему обрадовались?
— Апеннины — горы.
— Тем более было бы глупо с их стороны улыбаться. Выдумываете! А вот курица дрянь. Дохлая курица. И вино дрянь. И весь ваш Рим дрянь! Апеннины!
— Для господина Ситникова нет ничего! — заметил, даже не глядя на него: так велико было презрение, Пончиков. — Ни древних памятников, ни высоких гор, ни великих произведений искусства. Пред господином Ситниковым всё гладко, всё ровно. Вы знаете, что он про папу сказал?
— Да-с, не мог! — хихикнул и Благоуханский. — Ум наш друг имеют положительный. Вместе ходили-с в Собор Петра. Несут на носилках папу среди восторженного народа.
— Pontifex Maximus! — пояснил Пончиков, подняв палец.
— Властитель душ! Всемирный владыка! А г. Ситников пенсне вдвое сложили, посмотрели, говорят: «Личность пожилая!» Только и всего замечания!
— Конечно, личность, действительно, престарелая! Достойно внимания! — подтвердил Ситников, разгрызая грецкие орехи.
— Вот-с! — хихикнул Благоуханский.
Пончиков только пожал плечами и отвернулся.
— А знаете, — сказал вдруг, весь оживляясь, Ситников, — оказывается, что ест папа? Цыплёнка! Я нарочно у какого-то камердинера расспрашивал. Весь в галунах. Дал две лиры. «Что, мол, ест папа?» Оказывается, цыплёнка! И то только белое мясо… Выедает у цыплёнка белое мясо…
Но тут Пончиков вдруг вскочил окончательно, бросил о стол салфетку и крикнул:
— Г. Ситников! Объявляю вам раз и навсегда. Вы — раб! Вы — раб!
Он был даже торжественен. Словно проклинал и отлучал.
— Вы — раб!
Г. Ситников посмотрел на него с глубоким удивлением:
— То есть чей же это раб? Не ваш ли?
Пончиков фыркнул.
— Чей может быть раб! Того, кто будет его господином! Раб! Res nullius!
— Res nullius, — это я понимаю! — даже со смаком сказал адвокат Ситников.
— Но он должен принадлежать кому-нибудь. Люди родятся свободными и родятся рабами!
Г. Пончиков говорил «вдохновенно».
— Раб должен кому-нибудь принадлежать. И если он лишился одного господина, его берёт к себе другой. Он не может быть сам по себе, оставаться свободным. Если вас не держит под башмаком одна горничная, — вас будет держать другая!
— Ну, это какая горничная! — заметил г. Ситников, переходя на миндаль.
— В чём рабство? В натуре раба. В его вкусах, грубых, животных, низких. В его низкой природе. Собственная природа отдаёт его в рабство. Он видит только низкое, мерзкое. Он кидается только на низкое, мерзкое, гнусное. И его берёт себе всякий, когда он сидит на этом низком, мерзком, гнусном и жрёт. Как свинья, не может оторваться от грязи и посмотреть на небо. Это и есть рабство, глубокое рабство природы. И его поведут, куда угодно, поманив только: «здесь тебе дадут грязи, мерзости вволю». Тьфу! Вы раб, г. Ситников. Вы раб! По природе раб!