Степан Злобин - Остров Буян
Федор умел чутьем узнавать, с какой стороны можно ждать поживы. Раскинув семьдесят лавок по городу, он по разу в неделю успевал их объехать сам и расспросить сидельцев, какого товара спрашивает народ, чего не хватало в лавке, много ли приезжих из деревень и сел, сколь они бережливы и что говорят о приметах на урожай хлебов и огородов и на корма для скота… По разу в неделю он заезжал на Немецкий двор в Завеличье, чтобы расспросить торговых немцев.
Куда не мог поспеть сам, он засылал верного своего посла Филипку. Красноглазый подьячий сновал по городским торгам и вынюхивал для хозяина новью прибытки.
В удобном широком кресле Федор сидел, склонясь над списком товаров, купленных иноземцами за пять последних лет. Выходило, что покупают одно и то же на каждый год: что с каждым годом растет закуп юфти, льна и хлебов. Федор пробовал рассчитать, сколько надо скупать самому, чтоб все в тот же год было продано за рубеж, а не оставалось лежать по клетям и лавкам.
С улицы слышалась колотушка сторожа, лай собак и лязг железных цепей, скользящих по длинным проволокам, протянутым вдоль двора. Федор не беспокоился: вору было не влезть в его дом. «Весна — вот и беснуются!» — подумал он о собаках.
Но в это время послышалось пять редких ударов в дверь. Это было условным знаком. Взяв свечу, удивленный Федор сам пошел отпереть.
За порогом стоял Филипп Шемшаков.
— Что не в час? — спросил Федор, впустив его в свою комнату и пройдя сам на цыпочках, чтобы никого не будить.
— Молитву на ночь сотворил и лег было спать, да вдруг в глазах неладное стало твориться — проснулся и мыслю: к чему бы?.. И угадал: вести с Москвы есть тайны, — шепнул Шемшаков.
— Что за вести? — внимательно спросил Емельянов.
— Не ведаю сам. А рассуди: время весеннее — кто огурцы солит в такую пору? Кто свиней колет, говяда бьет? Пошто соли в дома кулями тащить?
— Ты что, «рафлей»[102], что ль, начитался, замысловатые речи плетешь! С похмелья — так квасу испей, а то тебя в толк не взять… — раздраженно заметил богач.
— Я и сам-то в толк не возьму, — согласился подьячий. — Лег я в постелю, крестом осенясь, как отцы велят, да только веки смежу — а соль в глазах-то кулями: то поп Яков с Болота тащит соль, то приказный подьячий Афонька, согнулся клистой, посинел от натуги, а куль тащит, то ты, Федор Иваныч, тащишь… И все-то по улке идут, соль тащат, и я куль ухватил… А у меня, сам ведаешь, грыжа… Так заболела, проклятая, я и очнулся… Тьфу, думаю, пакость!.. Пошто бы соль?!
— Плетешь! — оборвал Емельянов. — Фараон египетский, право!.. — Федор засмеялся. — Коли ты меня за Прекрасного Иосифа[103] почитаешь…
— Постой, Федор Иваныч, ты слушай без глума, — остановил подьячий. — Лежу я в постели и мыслю: «Отколе соль?!» — и сдогадался: нынче я видел днем — из твоей троицкой лавки на воеводский двор пять кулей соли взяли.
— Что за беда! Может, князь Алексей воеводшу свою посолить собрался, так ему и пяти будет мало, — пошутил Емельянов.
— Ты постой, Федор Иваныч, — нетерпеливо и озабоченно продолжал Шемшаков. — Далее, кого я сегодня стречал? Дьяк Пупынин соль покупал в твоей лавке у Рыбницкой башни — пять кулей навалил на воз.
— Ну? — с любопытством насторожился Федор.
— Потом попа Якова стретил, ну, тот бычка купил на торгу, бог с ним… а потом подьячего приказного Егора Бесхвостова — соль емлет из лавки два кули, опосле подьячий Еремка Матвеев — соль емлет четыре кули, потом подьячиха Горносталева Марь Тимофеевна… и та соли два кули покупает, и двое ярыжных[104] за ней с торга тащат, на чем свет бранятся, что не хочет подьячиха у кабака постоять… Ну, сам посуди: куды соль всем приказным в один день занадобилась?
Федор качнул головой.
— Фараон ты египетский, право! Ну, слышь, фараон, надо сейчас же, ночью, поднять молодцев. Соль, укрытчи рогожами, из соляных подвалов свезти в хлебные клети да сверху хлебом позавалить… да мало в подвалах оставить…
— Подмокнет от соли хлеб, — предостерег подьячий.
— После просушим. Я мыслю, что ныне соль дорога будет… — возразил Емельянов. — Надежного малого погони к Новгороду встречу обозу — тридцать возов везут соли в обозе из Вычегодска. Вели свернуть да постоять в Дубровне, покуда гонца не пришлю… А сидельцам вели назавтра по лавкам соль придержать: «Нет, мол, в лавке, ужотко будет…»
Федор, еще не зная, в чем дело, уже закипел деятельностью. Запах большой поживы тревожил его чутье.
— Постой, Филипка, — остановил он подьячего. — Чуть свет вели к воеводе во двор воз соли свезти, лучшей.
— Целый воз? — удивился Шемшаков.
— А то и два! — заключил Емельянов. — Ступай!
Но Филипп не уходил. Он остановился, полуобернувшись, у порога, что-то соображая.
— Ну, чего? — нетерпеливо спросил Емельянов.
— Тогда и владыке надо не менее двух возов. Я мыслю: по одному владыке и князю хватит.
— Голова! — одобрительно сказал Федор. — А я было владыку забыл… Так и делай по-своему. Ладно.
Странный подарок Федора воевода принял без спеси, но архиепископ Макарий в чем-то усомнился: ему показалась странной присылка соли. Поняв подарок как притчу, он целое утро старался вспомнить, где, кто, когда и кому посылал соль и по какому поводу, и размышлял, что хотел сказать своим странным даром псковский богач. К полудню сомнения его рассеял сам воевода, приехавший рассказать про новый царский указ об отмене всех мыт, налогов и пошлин со всей земли и со всех людей и о замене их всех единым налогом только на соль, по две гривны с пуда…
— Хитрое дело Борис Иваныч Морозов надумал! — воскликнул воевода. — Коли хочешь пошлины не давать государю — пей-ешь без соли!
Архиепископ согласно кивнул головой.
— Как мыслишь, владыко, кого из псковских гостей к соляному торгу приставить? Велико дело пошлину собирать.
— Мыслю, что Федора Емельянова ладно, князь Алексей, — подсказал «владыка». — А я в мирских делах что разумею! — поскромничал он.
На другое утро приказный подьячий Спиридон Осипов по указу воеводы обходил купеческие соляные подвалы псковских купцов, взвешивал и описывал соль, а после обеда бирючи в красных кафтанах кричали по площадям новый царский указ.
Народ не верил ушам. Иные крестились, молились о здравии молодого государя, «коему даровал господь мудрости, как царю Соломону[105]».
— Беда богатым от той налоги, а бедному благодать: пуд соли на сколь человеку надобен!..
— У бедного столько поту да слез на хлеба краюху каплет, что без соли солона! — говорили в толпе.
А в это время уже перевозили всю соль по описи из подвалов других купцов в просторные подвалы Емельянова.
Емельянов и верный его слуга Филипп Шемшаков были полны забот…
Бабка Ариша вздыхала над Иванкой: ее баловень, ее выкормок и любимец, за лето он стал не похож сам на себя. Он сильно вырос, похудел и перестал быть миловидным. Углы большого рта его опустились книзу, глаза потемнели и горели, как в лихорадке. Он перестал балагурить, болтать чепуху, голос его вдруг сломался, и песни не пелись. Бабке казалось даже, что кудри его вдруг развились… Она хотела его приласкать, приголубить, как прежде, но Иванка дичился ее и торопился скорее удрать.
Бабка заговорила о нем с Аленкой, встретив девочку как-то раз на торгу:
— Пригрей ты его, приголубь. У самой ведь матери нету, и он сирота… Батька-то, чай, у тебя суровый, доброго слова не скажет ребенку…
Аленка смутилась тем, что старуха ей говорит, как взрослой. Но бабка Ариша по-своему поняла ее и пригрозила скрюченным пальцем:
— Ох, озорница, черный твой глаз!.. Вижу, вижу — по нраву тебе молодец! И то ладно… Вот подрастет, глядишь — и поженитесь…
Эта беседа переменила Аленку. Она была достаточно взрослой, привычной к заботам об отце и Якуне. Когда появился у них в доме Иванка, она такую же заботу взяла на себя и о нем, но теперь, после слов бабки, Иванка невольно отделился в ее представлении от отца и брата. Сама того не желая, Аленка стала его сторониться, а если случалось заговорить с ним, то, подражая Якуне, она старалась задеть его какой-нибудь насмешкой. В ответ Иванка тоже не лез за словом в карман и затевал с ней перебранку.
Когда слишком бывали растрепаны его кудри, она замечала:
— Баранов и то стригут, постригись — завшивешь!
— У самой в голове, как звезд в небе! — огрызался Иванка.
Если Иванка пел, Аленка дразнилась:
— Поди ты, чудо: днем белым волком воет!
— А тебе что бояться: шелудивой овцы и волк не возьмет! — тотчас находился Иванка.
Аленка делала вид, что ей все равно, но в душе обижалась, хотя и знала, что сама была зачинщицей стычек.
Кузнец тоже обижался за дочь. Кто задевал его дочь, тот становился его врагом.