Игнатий Потапенко - Не герой
В таком тоне Бакланов свободно развивал свою мысль вплоть до большого дома на Николаевской улице, где остановился извозчик.
Швейцар встретил Бакланова радостной улыбкой, как человека, который хорошо дает на водку, и на вопрос его: «Есть ли уже кто-нибудь?» — почтительно ответил:
— Как же-с! Иннокентий Михайлыч здесь, Федор Григорьич еще с обеда, а Семен Иваныч только сию минуту перед вами пришли…
— Кто это Семен Иваныч? — спросил Рачеев у Бакланова, когда они поднимались по лестнице. — Уж не Мамурин ли чего доброго?
— Он самый!
— Но что же это за цвет интеллигенции? Что это за общество у нее?
— А вот сам увидишь. Увидишь, брат, что и Мамурин, и Ползиков, и многие им подобные у нее в гостиной делаются вполне порядочными людьми.
— Да, но после сегодняшней сцены у Зои Федоровны мне, признаюсь, было бы приятней не встречаться с ним…
— Я тебе говорю, что ты встретишь здесь совсем другого Мамурина.
По звонку, поданному снизу, перед ними растворилась дверь, и они вошли в просторную, ярко освещенную переднюю. Массивная резная дубовая обстановка, огромное зеркало во всю стену, обилие чистого воздуха, изящная фигура молодого лакея с совершенно бритым, красивым и очень неглупым лицом — все это сразу производило приятное впечатление и внушало невольное желание войти дальше.
— Пожалуйте! — приятным баритоном сказал лакей и без доклада раскрыл дверь в большую продолговатую комнату, в которой было бы совсем темно, если б в нее не попадал свет из передней. Проходя этой комнатой, Рачеев заметил только, что она была велика, что мебели в ней стояло немного, что она делилась чем-то вроде арки; в углу была какая-то высокая зелень, в отдалении блестел мраморный камин розоватого цвета; был здесь рояль и что-то вроде миниатюрной беседки, отгороженной вьющейся до потолка зеленью. Все это он слабо разглядел в полумраке и ничего не понял. В следующую комнату, не длинную, но глубокую, свет попадал из третьей, и все, что не находилось в линии между двумя дверями, оставалось в темноте. Они прошли дальше, и вдруг на них пахнуло мягким, чуть-чуть розоватым светом от высокой лампы, стоявшей на круглом столе справа. Рачеев окинул взором комнату, собираясь прежде всего оглядеть обстановку, но в это время поднялась с дивана и стала приближаться к ним хозяйка, на которую он и перенес свой взгляд.
Она подошла к Бакланову, который шел впереди. С первого взгляда лицо ее показалось ему слишком простым и незамечательным. «Красива, слов нет, но таких лиц я встречал много», — промелькнуло у него в голове. Но ее стройную фигуру, которую так красиво облегало простое шелковое платье цвета спелой сливы, как бы придавая ей некоторую скромность или сдержанность, он сразу, не колеблясь, признал удивительно изящной и невольно залюбовался ее тонкой белой шеей, так нежно оттененной широким отложным воротничком из кружев.
Когда же она заговорила с Баклановым, Рачеев поспешил переменить мнение о ее лице. Оно оживилось и улыбкой, и легким румянцем, выступившим на щеках, и блеском, и игрой глаз, вдруг осветившихся не то скрытым смехом, не то лукавством, и лицо это сделалось своеобразным и интересным. Она говорила Бакланову, пожимая его руку:
— Вы никогда не приходите первым… Что значит известность! Вы знаете, я люблю, когда приходят рано, чтоб сделать вечер подлиннее!.. Спасибо за любезность, а вам, m-r Рачеев, за внимание к моей маленькой гостиной! Я очень, очень рада с вами познакомиться!
И она взяла свою руку из руки Бакланова и прямо передала ее Рачееву.
— Пойдемте сюда, господа! Познакомьтесь, пожалуйста! Рачеев… Виновата… Дмитрий Петрович? Вот видите, я помню… Иннокентии Михайлыч Зебров, Федор Григорьич Двойников, Семен Иваныч… Знакомы?
Рачеев подал руку Зеброву и Двойникову, а по адресу Мамурина только сказал:
— Мы видались сегодня!
— Господа, — обратилась хозяйка к прежним гостям, к которым присоединился и Бакланов, — займите сами себя, я на вас не обращай внимания… Вы мне ужасно надоели. Я займусь новым знакомым… Дмитрий Петрович, сядемте здесь, пусть их делают, что хотят. Они у меня все ручные!..
Все засмеялись, и в маленьком кружке у круглого стола в самом деле сейчас же завязался разговор. Евгения Константиновна села на коротком широком низеньком диванчике, мягкая спинка которого была очень высока. Диванчик стоял поодаль налево. Рачеев присел рядом с нею.
— Вы не можете себе представить, что мне наговорил про вас Николай Алексеич! Настоящие чудеса! — промолвила хозяйка немного резким, певучим голосом и, повернувшись к нему всем своим корпусом, посмотрела на него пристально, как бы изучая его лицо. Он ответил ей внимательным спокойным взглядом.
— Потом, когда он ушел, я всю дорогу до Гостиного двора в карете думала о вас, стараясь представить себе ваше лицо и вашу фигуру… Женщины всегда так, мы иначе не умеем. Мы любим, чтоб все изображалось в лицах. И вот удивительно: я вас представила почти таким, как вы есть, и бороду такую вам дала… Ха-ха-ха!.. Только мне казалось, что у вас руки должны быть крупные, мускулистые, а у вас рука небольшая…
Она опять рассмеялась и, как показалось Рачееву, не совсем для него, а отчасти и для тех, что сидели за круглым столом. Смех у нее был сдержанный и мягкий. Вообще он заметил в ее обращении некоторую сдержанность, отсутствие суетливости и быстрых жестов. Это ему понравилось.
— Почему же мускулистые? — спросил он.
— Право, не знаю почему. Николай Алексеич ничего такого про вас не говорил мне, а вот подите же!.. Но скажите, это правда, что вы постоянно живете в деревне?
— Да… Но разве это такая редкость? У нас немало есть помещиков, живущих постоянно в деревне…
— И я знала три сорта таких помещиков: одни — ушедшие с головой в хозяйство, отдавшиеся душой и телом этому ремеслу, приносящему выгоду. Они ездят по ярмаркам, продают, покупают, меняют лошадей, скот, разузнают цены на хлеб, на шерсть. Это — промышленники. Другие работают весной, летом и осенью, чтоб зиму провести за границей, а третьи живут круглый год в деревне по скудности средств, жалуются на плохие времена и проклинают судьбу. Вы, конечно, не принадлежите ни к одному из этих трех видов…
— Вы хорошо это определили, но забыли еще про один вид — самый новый, — сказал Рачеев, — это — мудрствующие лукаво и выворачивающие свою душу наизнанку!..
— Вы принадлежите к ним? — с ужасом спросила Евгения Константиновна.
— О нет, ни в каком случае! — решительно ответил Дмитрий Петрович. — Ни в каком случае! Я именно принадлежу к людям, которые живут на свете, не мудрствуя лукаво. Я не придерживаюсь никакого учения, кроме учения моей совести… Но я думаю, что и вы так живете, Евгения Константиновна?..
Она медленно отрицательно покачала головой.
— Это еще вопрос, Дмитрий Петрович! — задумчиво проговорила она и немного помолчала, но сейчас же оживилась, опять повернула к нему свое лицо и заговорила приветливо. — Но вы не думайте, пожалуйста, что я сейчас же заставлю вас излагать мне учение вашей совести… Я только надеюсь, что это от меня не уйдет, когда мы познакомимся немного ближе, если вы захотите этого…
— О да, я этого хочу! Вы меня очень интересуете…
— Да? Почему? Скажите, почему? Мне это понравилось, что вы так сказали просто и серьезно, без ужимки и без того взгляда, каким обыкновенно сопровождают подобные слова… Я думаю, что это не комплимент…
— Нет, в самом деле, это правда: вы меня очень интересуете, и знаете — почему? Это пустяк, одна черточка, один штрих, не более, и, может быть, покажется смешным…
— Ну-те, ну-те! Наверно, не покажется…
— Вы только что на мои слова заметили: это еще вопрос, Дмитрий Петрович! И сказали это таким тоном и так помолчали… Мне кажется, что в это мгновение перед вами вихрем пронесся ряд картин вашей жизни… В эту минуту вы были удивительно правдивы… И вот это меня заинтересовало.
— Ах, как вы правы, тысячу раз правы!.. Так редко удается быть правдивой, — большею частью, когда не думаешь об этом, вот как в этот миг, который вы уловили… Простите, я на минуту оставлю вас…
В глубине двери, которая вела в боковую комнату, показалась фигура. высокой старой женщины в белом кружевном чепце, что-то вроде экономки. К ней-то и пошла хозяйка и скрылась за тотчас опустившейся портьерой.
Рачеев начал разглядывать комнату. Она была довольно просторна, но казалась тесной благодаря обилию мебели и множеству изящных, большею частью совсем ненужных вещиц. Мебель была тяжелая, преднамеренно-угловатая, но мягкая и удобная. Все эти короткие диваны с широкими, почти квадратными сиденьями и прямыми высокими спинками, низкие кресла — тоже прямоугольные и плоские, без всякие закруглений, такие же кушетки на манер носилок стояли крайне неправильно, образуя между собой узенькие проходы — извилистые и запутанные; и все это сплошь было обито тонким светло-серым сукном и производило впечатление солидной уютности и простоты. Но вместе с тем на этих диванах, креслах, кушетках и просто скамьях, поставленных у стен, чувствовалось как-то удивительно свободно и просто, вероятно, потому, что здесь во всем совершенно отсутствовали какие бы то ни было признаки формальной обстановки гостиной. Повсюду лежали небрежно брошенные, кое-где скомканные куски нежного белого меха, пол был обит тем же светло-серым сукном. Из-за спинок диванов выглядывали стоявшие на маленьких столиках и на высоких подставках мраморные бюсты и небольшие бронзовые группы. Рачеев дал себе слово впоследствии присмотреться к ним. Обе двери были завешены широкими портьерами все из того же сукна. Голоса беседовавших гостей звучали здесь мягко, даже глуховато. Пользуясь тем, что за круглым столом шел оживленный разговор, и о нем все, по-видимому, забыли, Рачеев стал из своего далекого угла присматриваться к новым знакомым. Фамилии — Зебров и Двойников были ему известны, в особенности Зебров, защитительные речи которого всегда удивляли его своим блеском, остроумием и красотой. О ДвойниковNo он кое-что слышал только в последнее время. Это было новое имя, которому, однако ж, пророчили быструю известность. Его картины на двух последних выставках собирали толпу. Но речи Зеброва он знал только по газетам, о картинах Двойникова только слышал; видел же их обоих в первый раз.