Лев Толстой - Полное собрание сочинений. Том 29. Хозяин и работник
– Чаго? – проговорил он слабым голосом.
– Пропал было я, Микитушка, – сказал он. – А ты жив?
– Пока жив, – отозвалось из-под кафтана. – Застыл крепко только. Должно, конец мой пришел. Прости, Христа ради. – И Никита стал ворочаться, очевидно желая встать и дать место хозяину.
Ох, погубил я человека, подумал В[асилий] А[ндреич]. И ему вдруг стало жалко Никиту. И Вас[илий] Андр[еич] опахнул с Никиты снег и полез в сани.
– Ты не шевелись, я на тебя лягу, – сказал он. И В[асилий] А[ндреич] встал на отвод и лег на Никиту, покрыв его своим телом и шубой.
– Что, теплее так, – сказал он.
– Ровно на печи, – проговорил из-под него Никита и быстро оборвал свою речь и тотчас заснул. В[асилий] А[ндреич] прислушался к тому, как Никита дышал под ним, и радовался тому, что он согревается. О себе он перестал думать, и ему стало спокойно и хорошо. И он не успел опомниться, как тоже заснул. И видит он во сне, что он лежит на постели в доме и всё ждет того, кто должен зайти за ним. И спрашивает у жены: – Что же, не заходил? Чей-то голос говорит: – Нет. А вот едет кто-то. Должно, он. Нет, мимо. Миколавна, а Миколавна. Что же, не заходил? – Нету. – И всё он лежит на полати и ждет. Всё тихо. И вдруг узнает В[асилий] А[ндреич], что он пришел. Иду! – прокричал В[асилий] А[ндреич] так громко, что Никита слышал его крик. – Иду, – весело прокричал В[асилий] А[ндреич] и проснулся. И что-то совсем новое, такое, чего он не знал во всю жизнь свою, сошло на него, и он вошел в него, и кончилось всё старое, пустое, ненастоящее, и началось новое, хорошее и настоящее.
– А, так это вот что, – сказал он себе, понимая, что это смерть и что он умирает. И он удивился тому, как это просто и нестрашно. – А я, дурак, боялся ее, – сказал он себе. Стал он вспоминать про рощу, про дело с зятем, про валухов, и ему жалко и смешно стало; и вспомнил он про Ник[иту], как он сказал ему: прости Христа ради, и как сказал: ровно на печи – и ему радостно стало. – Что же, я ведь не знал этого, – сказал он. – Я бы и рад теперь. Да я теперь буду, – сказал он и сам не знал, что с ним сталось: заснул он или умер.
– Погоди гнать, дай я подстроюсь. А то что же, всё одно не возьмут, – говорил себе Никита, вывозивший во сне заевший на переезде в болоте воз с мукою. И он подлез под воз и стал поднимать его, расправляя спину, но удивительное дело: воз не двигался, а прилип ему к спине и он не мог ни поднять воз, ни уйти из-под него. – Всю поясницу раздавило. Да и холодный же! Видно, вылезать надо. Да будет, – говорил он кому-то, кто давил ему возом спину. Вынимай мешки. Но воз всё холоднее и холоднее давил его – и вдруг стукнуло что-то, и он проснулся и вспомнил всё.
Холодное дерево – это был хозяин, лежавший на нем. А стукнул – это Мухорт[ый] коленкой о сани.
– Андреич, а Андреич, – заговорил Ник[ита], подергивая спиной, но Андр[еич] не отзывался, и брюхо его и ноги были крепкие и холодные. – Помер, должно, подумал Никита. Тоже меня пожалел. Царство небесное. Должно, и мне скоро. Господи помилуй, проговорил он и почувствовал, что умирает.
Уже в обед, на другой день мужики откопали лопатой Вас[илия] Андр[еича] и Никиту в овраге, который обходит дорога, в 30 саженях от нее и в полуверсте от деревни. Снег нанесло выше саней; но оглобли и платок на них были видны. Было светло, снег мел всё так же, но сверху было меньше. Мухортый по брюхо в снегу стоял, прижав голову к кадыку; глаза его заиндевели и выперли, и худая шея вытянулась и закостенела. Он исхудал в одну ночь так, что остались на нем только кожа да кости. В[асилий] А[ндреич] весь застыл и, как были у него расставлены ноги, так раскорячившись его и отвалили от Никиты. Никита же был жив и отморозил только обе ноги и левую руку. Когда Никиту разбудили, он огорчился сначала тем, что на том свете опять всё было то же, такие же люди, такие же лошади, сани, тот же снег. Он думал, что там будет совсем другое и лучше. А это опять всё то же. Ну что же делать. Так, видно, надо. Но когда он понял, что он жив, он скорее огорчился, чем обрадовался, особенно тогда, когда узнал, что едва ли он будет владеть рукою. Пролежал Ник[ита] в больнице два месяца. Хотели ему отнять ногу, но он не дался, и она зажила. Калекой он остался, но все-таки работал и прожил еще 20 лет и только в нынешнем году помер в избе у жены, как должно, под святыми и с зажженной восковой свечой в руках, и истинно радуясь тому, что он умирает и избавляет своей смертью и старуху и малого от обузы и греха. Лучше или хуже ему там стало, разочаровался ли он, когда проснулся там, или нашел то самое, чего он ждал, мы все скоро узнаем.
Л. Т.
№ 19 (рук. № 5).
На него нашло такое беспокойство, что он не мог больше не только лежать, но и сидеть на месте. И чего я заробел. То-то дурак, что послушал мужика, бранил он себя. Чего лежать-то. Сесть верхом, да и марш, – вдруг пришло ему в голову. Верхом лошадь не станет. Ему, подумал он на Никиту, всё равно умирать. Какая его жизнь, ему и жизни не жалко, а мне, слава богу, есть чем пожить. Микит, – крикнул он. Никита долго не отвечал. – Чаго? – откликнулся наконец Никита. – А я хочу верхом ехать. – Куда ехать-то, – сказал Никита. – Куда-нибудь да выеду, чем тут-то сидеть. Ночи еще много. – Напрасно, – проговорил Никита, не изменяя своего положения. – Лежал бы, хуже. – Слушай вас, – проговорил В[асилий] А[ндреич]. – Что ж пропадать даром.
№ 20 (рук. № 6).
Нога левая у него, он чуял, отмерзла, и во всем теле был холод. Должно, скоро душа выйдет, подумал он. Господи боже мой, батюшка, отец небесный, – проговорил он, сам не зная, чего он хотел от батюшки отца небесного, но обращение это к нему, к отцу, было нужно Никите и успокоило его. Он повалился в сани и, натянув опять себе на голову дерюжку, затих.
№ 21 (рук. № 9).
Никита ясно понимал, что ему в его рваном полушубке и халатишке с дерюжкой на голове не перетерпеть те 14 часов, к[оторые] оставались до света. Да еще и выедешь ли и днем. Он уже теперь чувствовал, что нога левая отмораживается и чувствовал непреодолимую сонливость, к[оторая], он знал, была признаком замерзания. Но мысль о том, что он умрет здесь в этом месте, в эту ночь не представляла для него ничего ни особенно страшного, ни особенно неприятного. Это было только нечто новое.12 Ничего страшного он не видел в этом, потому что, как он бывало смеялся людям, боявшимся упасть с высоты, что упадешь не кверху, а книзу, так он всегда и теперь говорил себе, что, умирая, он попадет не куда-нибудь в новое место к новому хозяину, а всё к тому же господу батюшке, под которым и здесь ходил. Упадешь не кверху, а книзу – всё к тому же господу батюшке царю небесному. Особенно неприятного же он не видел в смерти потому, что вся его жизнь здесь не представляла ничего такого, что бы ему жаль было покинуть. Правда, жутко было уходить из этой знакомой жизни в другую, неизвестную. Да что ж поделаешь, не откажешься. Грехи? подумал он, вспоминая свое пьянство, пропитые деньги, обиды жене, ругательства, в особенности злобу на бондаря. Известно, грехи. Да что ж, разве я сам их на себя напустил. Таким, видно, меня бог сделал. Ну и грехи. Куда же денешься. И успокоившись рассуждением, он прикрыл осторожно дырку, сквозь которую дуло в голову, вжал еще более голову в плечи13 и стал забываться и даже задремал. Окрик хозяина разбудил Никиту. И чего ворочается, думал он. Лежал бы да лежал. Шубы теплые. А что ворочаться, то хуже. Финоген да Митька, те разделись так-то да рядом легли, укрылись, вспомнил Никита. Так говорят, как тепло, вспомнил Никита и хотел сказать это В[асилию] А[ндреичу], но не хотелось ни шевелиться, ни говорить, и Никита ничего не сказал. Когда в другой раз хозяин разбудил его, объявив, что он хочет уехать верхом, Ник[ита], сделав большое усилие над собой, проговорил ему совет не ехать и сказал: хуже.14 Это усилие разбудило его. Он вспомнил, что на Мухортом веретье, к[оторое] не нужно ему на ходу, а ему, Никите, было бы очень нужно. Он хотел сказать это и взять веретье укрыться им и лечь в сани, но его так разморило, так хотелось ему спать, что он не имел сил сказать этого и не имел сил встать. Но вдруг задок, на кот[орый] он упирался спиной, дернулся, что-то ударило в спину, посыпался сверху снег и упираться спиной уже не на что было. Этот толчок, происшедший от того, что сани откачнулись, когда В[асилий] А[ндреич] садился с них на лошадь, заставил Никиту очнуться. Он с трудом выпрямил ноги и, осыпая с себя снег и держась за сани, хромая обошел задок и раскрыл глаза. Всё та же белая муть была везде кругом. Впереди его в трех шагах еще виднелась спина В[асилия] А[ндреича] в его высокой шапке и спина и зад Мух[ортого] с развевавшимся в одну сторону по бокам его веретьем. Мучительный холод пронизал всё тело Никиты, когда он поднялся и вышел на ветер. Он сделал усилие над собой и закричал В[асилию] А[ндреичу]: «Веретье оставь», но В[асилий] А[ндреич] хоть и слышал, что тот прокричал, не поворачиваясь гнал лошадь туда, откуда он въехал в лощину, и скоро скрылся в снежной пыли. Никита вздохнул, мотнул головой и, не снимая с головы дерюжки, повалился в сани на место хозяина. Нога левая у него, он чуял, отмерзла, и во всем теле была слабость, а в душе умильность. – Должно, скоро душа выйдет, – подумал он.– Господи, батюшка, отец небесный, – проговорил он, сам не зная, чего он хотел от батюшки отца небесного, – но обращение это к нему, к отцу, к господу батюшке, было нужно Никите и успокоило его. Он стал терять сознание, сам не зная, засыпает он или умирает, одинаково готовый на то, чтобы проснуться в этом мире и попрежнему жить в людях работником, служить людям, отдавать деньги жене и бондарю, бороться с грехом, с водкой, бороться и падать, или проснуться где-то там так же, как он проснулся к жизни этого мира, не зная, когда, в люльке, у груди матери, или когда в первый раз свалился с лавки и ревел на руках у сестры и няньки Аксютки.