Виктор Никитин - Прихоти дня
Господи, да это же старая газета! Ты берешь следующую, а в ней о бедственном положении ветеранов, о сложной криминальной обстановке и мерах правительства по защите населения от инфляции. Словом, все ужасно. Действительно, ужас, думаешь ты, ничего не меняется. Ты комкаешь газеты, сначала одну, потом другую, - сухие листья сжигают, - и бросаешь их в урну. Разве можно выписывать на дом крылья птиц, опавшие листья, старые паруса, неверные карты? Что ж, говоришь ты себе, будем смотреть в небо, а не в лужи. Да и луж-то никаких нет: июнь, жара, чемпионат мира. И все равно где. Пускай в Америке, в Сан-Франциско. Глядя в поникшее междулистье, щуря глаза, ты думаешь, что в облаках есть какое-то равномерно посеянное равнодушие, или это комментарий к тому, что происходит на земле. Они и умирают как-то незаметно, словно рассеиваясь от собственного безразличия или обособленной в них идеи, которой служат будучи включенными в некий великий природный, атмосферный смысл. В этот же смысл, только земной, близкий, включена и старушка, что идет еле-еле, согнувшись, по скверу, очень близко от тебя, еще ближе, чем призрачный смысл, которому ты подыскиваешь оправдания. Маленькая старушка, маленькая сумка. Черный, замацанный пиджак. На зачесанных назад, прямых седых волосах желтоватый с темными разводами гребешок. Кажется, она в три раза меньше тебя. Только на это ты можешь смотреть спокойно. Она учится ходить по этой земле, но с каждым годом это становится все труднее делать. "Недаром". Поверх сумки, зажатый между ее потертыми ручками, лежит батон с явным наклоном вперед. Упадет, думаешь ты. Ты хочешь проверить себя. Когда батон выскальзывает, ты делаешь шаг вперед, безрассудно прыгаешь с многометровой, многолетней высоты навстречу неизвестным глубинам и у самой поверхности воды ловишь его. Спасибо, сынок, скоро говорит она, глядя на тебя, на того, кто за спиной, уходит, и тут тебе хлопок по спине, конец полета, звук лопнувшего мяча, рев почти заполненного стадиона: здорово, привет от болельщиков всех стран, от того, кто звонил и теперь трясет тебе руку, он одного с тобой роста, но это ничего не значит, его большие круглые глаза вмещают тебя всего. У тебя каникулы, как у школьников, спрашивает он тебя, и ты отвечаешь: да, - он тебя знает, вы граждане одного государства, значит, все в порядке, значит, можно идти туда, куда позвали, но теперь тебе надо купить хлеба, полбуханки, батон, на ужин, для дома. Магазин рядом. И всего-то шестнадцать лет прошло. Вы заходите вместе четырнадцатого июня, в понедельник; хлеб за четырнадцать, четырнадцать лет, - ты помнишь себя в школе, свои слова о том времени, которое называется сейчас, но не произносишь их вслух, берешь половинку за четырнадцать, и вот тебе уже семь, - ты помнишь себя мальчиком, который смотрел в лужи и пускал в них кораблики, а в восемь лет ты стоял во дворе среди ребят с огромным бутербродом, густо намазанным вареньем. Сорок восемь - половинку просим, сорок один - ем один. Хватит. Одному тебе полбуханки в самый раз. Вы выходите, твой провожатый говорит: а вот и Виталик. Он стоит у киоска, светлая голова, лицо цвета кирпича глиняного, обыкновенного, с газетами в руках, снова растерзанные птицы, снова дырявые паруса, узнал вас и скалится, гы-гы, мол. Что же тут смешного, думаешь ты, а он вам: здорово, инженеры! обращение в настоящее, выстрел из прошлого, и так мелко - ха-ха-ха камешками по водной глади начал стлаться, по разогретому солнцем до умопомрачительного дыхания асфальту, который помнит твою специальность. Ты отводишь от асфальта глаза, ты так и не спрашиваешь их, во имя чего сборище, чей день рождения, юбилей, годовщина, пуск, закладка, традиция, - они в тебе уверены, они тебя знают, они знают, что делают.
Вы входите в кафе, "Русские блины" на вывеске, три ступеньки подъема, деревянный шепот палочек занавески, как рассыпавшийся, мелкий дождь по подоконнику, полумрак, липкий воздух, пережаренный, новые лица, вы - тоже новые лица для этих лиц, где-то музыка - глухо, забыто, кухонный ритм, телевизор в углу, сирены, шум, уже началось, уже идет, удар, вздох отчаяния и облегчения, сбивчивый комментарий, их два, комментатора, наш - основной, но первый - не наш, быстро-быстро говорит, актер, но непонятно, ни слова по-французски вы не понимаете, официантка одна, по-русски: сейчас подойду. Вы садитесь за деревянный стол, в углу, поближе к полю, чтобы в любой момент выйти на замену, оставляя сзади себя рев торсиды, бой барабанов; только-только ты касаешься паленого, рыжеватого стула, как тут же думаешь: все это уже когда-то было. И вот тебе загадка и насмешка: Виталик, любитель газет, собиратель прошлогодних листьев, фальшивых карт и изношенных парусов, рассказывает, как хорошо он вчера день провел, выпал ему наконец выходной, и он лежал дома, читал; вот начало было бы хорошее для книги, говорит он вдруг, "вот так бы лежать и лежать, лежать и лежать", на что ты резко замечаешь: это сразу бы и концом было.
Тут забивают гол, начало положено, все оборачиваются, смотрят повтор, вы тоже, удар хороший, вратарь у них, ему в "дыр-дыр" играть, нет, тут главное неожиданность, резкость, ага, резкость: фуфло, хоть у кого спроси, вот Машу, - Маш, скажи ему! Сейчас, говорит Маша, ребят обслужу; она подходит к вам, официантка, женщина неопределенного возраста, обязательные ручка и блокнотик, не совсем чистый фартук, наколка на голове, застывает над вами вопросом, профессиональным ожиданием; рука звонившего тебе тянет к себе меню - пару случайных тонких листочков с нечетким шрифтом. Он щурит глаза, напряженные складки на его лбу выглядят как задание. Блинов нет. Он пытается говорить независимым голосом: значит так, бутылочку "Алиготе"... не удерживая ритма: то быстро произнося слова, то медленно растягивая, - взлеты и падения тона, сбои дыхания в обыденном коротком заказе. Что ж так слабо? участливо, как-то даже по-матерински спрашивает она, официантка, женщина, Маша, понимая слабость возраста, скудость бюджета, так наверное. Ничего, внушает он надежду, мы еще разойдемся, и зачем-то добавляет ей в спину, как оправдание: сейчас еще товарищ подойдет. Да, кстати, где Сергей? Так он же в армии, но обещал быть. Раз в четыре года можно и появиться. Традиция святое дело. Тебе кажется, что в его появлении многому найдется объяснение. Тебе нужны подобия, и теперь ты обводишь взглядом зал, мысленно знакомясь со всеми. Знают ли они, догадываются о том, что дальше будет?
Приносят "Алиготе", закуску, твой напарник наливает бокалы, здесь даже бокалы, а не стаканы, стаканы бы все разрушили, а так что-то держится, на каком-то уровне, вяло думаешь ты, ничего не плюсуя, не желая говорить; себе ты желаешь хоть каплю благоразумия, по крайней мере какое-то подобие логики, годное на всякий житейский случай, и вдруг звон бокала, слова комментатора "продолжим, друзья" плюс деревянная волна занавески - провокация памяти слухом - и готовое лицо Сергея, его голова скатывается тебе на тарелку, под нож, которым та разрезаешь мясо, склонившись, сидя вполоборота к выходу. Плюс, еще плюс, очень горячо, - так все сошлось и отразилось в твоем мозгу. Ты почувствовал. Только миг ты видел его лицо, когда он говорил "продолжим, друзья" и наливал вино, но это было прежде, а только что он стоял за занавеской, разноцветные палочки которой, колыхнувшись от мелькнувшего движения, стукались друг о друга, - почему он не вошел? Видел же ты его высокий лоб, короткую стрижку?.. Выпрямившись, ты всматриваешься в лица своих товарищей. Они ничего такого не заметили, сидят прямо, в отличие от всей остальной погрузневшей публики. Твердые, длинные, как карандаши. Это тебя ободряет, ты находишь союзников, нет и следа твоего замешательства. Ты вспоминаешь, думаешь: у нас есть перспективы. Нам снова восемнадцать. Вот-вот что-то начнется. И конца этому не будет. Мы будем очень интересно жить, работать. Мы будем много ездить. Читать, смотреть, говорить, слушать. Мы очень перспективные ребята. На нас смотрят с соседнего столика. Мы у них в перспективе. Линии зрения сходятся в одной точке. Фокус. Наш стол - это точка. "Русские блины" - общепитовская точка. Жить - это как карандаши очинять. Мы еще только надрезаны - эти уже обструганы. За соседним столиком. Много карандашей. Нами пытаются рисовать. Что-то плохо выходит. Мы иначе заточены. Грифель потоньше, но не ломается. Пока. Нужны какие-то выводы. Но мы ждем, не рисуем. Тебе кажется, что ты сумел кое-что вспомнить. Ты тоже пьешь из бокала, втягивая в себя кислый запах клеенки, смоченной вином. Виталик смотрит на часы, встает и говорит своему другу, твоему товарищу: на минутку отлучусь; тот хитро подмигивает тебе, бросает знающе: жене пошел звонить, отчитываться за вчерашний выходной, как он все лежал и лежал, подмяла она его под себя, а помнишь, какой он был? Помню, отвечаешь ты.
Да нет... Ничего ты не помнишь. Ты до сих пор сомневаешься, знаешь ли ты их по-настоящему. А он тебя знает, очень даже хорошо знает. И рассказывает о своих планах на будущее, вычерчивает схему: уже встал в очередь на квартиру, на машину, на мебель, на жену, у него и номерок есть, как же ты без номерка? Ты не можешь расстаться с бокалом, держишь его в руках и пожимаешь плечами, покачиваешь головой. Тебе кажется, что тобой пытаются рисовать. Какой смешной! Еще вчера ему было восемнадцать, а теперь уже тридцать четыре. А он все еще надеется, что ему кто-то даст квартиру. Ходит на свой безутешный завод... Кто даст? И за что? "А Саньку помнишь? Разбогател Санек, крутой стал, на козе не подъедешь!"