Елизавета Михайличенко - Повестка в Венецию - Нижние ноты
— В первый раз по такой цене вижу! — ответил Вадик. — Ты просто везунчик. А при чем тут Ора? Для нее ты защищаешь Родину. Что так и есть, в каком-то смысле. Зачем ее вообще волновать? Все, видишь — вылет завтра ночью, билет получишь прямо в аэропорту. Неделя твоя. Через Альпы — в Венецию. Эх, где бы мне знакомого врача взять? А то с этими сволочами…
— Ччерт… Черт! — сказал я.
— И не забывай три раза в день жрать эти пилюли. А то ногу оттяпают. Да, и повязку меняй иногда. Будут проблемы — звони. Кстати, взятки я беру спиртным из «дьюти-фри», — Вадик хлопнул меня по плечу и осклабился. — Ты еще не понял, что это судьба?
Спорить с судьбой ни сил, ни желания у меня не было.
* * *Мюнхен встретил меня с воинскими почестями. Самолет довольно долго ехал по полю в сопровождении бронетранспортера. Из открытого люка торчал оловянный солдатик бундесвера. Нас охраняли. Генная память дергалась.
Попасть в центр Мюнхена и запарковаться оказалось одинаково просто. Широкие улицы без всяких исторических подвохов сходились к центру — в конце войны бомбардировщики союзников особо не церемонились. Восстановленный в автомобильную эпоху город был функционален, добротен, но чувствовалось, что из него исчезли домовые. Хотя, скорее, больше мешала случайная информация о неподлинности из глянцевого «самолетного» журнала, чем сама подделка. Неизбывная человеческая уверенность, что именно ты достоин настоящего.
Было диковато, вернувшись с войны, ковылять по благополучному Мюнхену. Хромающим еврейским солдатом в немецком тылу был я здесь, озирался по сторонам и вспоминал отцовские рассказы о моем деде, утюжившем танком эту страну. По окончании экстремального туризма тогдашнего образца, прихромал он со второй мировой в разрушенный, но не обновляющийся, а самовосстанавливающийся советский мир и в положенный срок умер своей смертью в российской провинции — в тоске и атеизме. Получалось, что я тут был как бы банальным дублем его несбывшейся судьбы, бредущим без торжества и мести по безвизовому пространству. А моя война, моя хромота и мои обстоятельства попадания сюда — так у любой судьбы есть чувство юмора.
У Ратуши я честно задрал голову и вместе с толпой туристов понаблюдал парад кукол на башенных часах. Потом двинулся по главной торговой улице.
Если путешествовать «по понятиям», то в Баварии надо налегать на пиво с сосисками. Я зашел в первую же сулившую эти радости дверь. На входе наткнулся на устройство, на нескольких языках предлагавшее измерить количество алкоголя в моем организме.
Само заведение по демократичности, если не сказать неразборчивости в посетителях, было похоже на привокзальный буфет, гигантский, казалось поглотивший уже и сам вокзал, и уходившие в перспективу пути. Я прошел довольно большое для хромающего голодного человека расстояние, но четвертой стены так и не увидел. Сев уже куда попало, я почувствовал себя абсолютно лишенным индивидуальности, маленьким и просматриваемым отовсюду. Главная задача храмовой архитектуры всех времен и народов здесь была решена отлично. Понятие пивного путча перестало быть абстрактным и поражало своей адекватной масштабностью. Казалось, что здесь достаточно мужиков с большими кружками, чтобы покорить остаток мира.
Нынешняя Германия для еврея — это остывший ад, где в котлах варят пиво.
* * *В Инсбруке, в отеле «Серый медведь», портье улыбался как человек, а не как биоробот. Он не пожелал ни взглянуть на мой паспорт, ни деньги вперед, а просто выдал ключ от номера.
На огромном деревянном лифте я поднялся в огромный же номер. В оба окна лез закат, высвечивающий Альпы. Снег начинался вдруг, сразу за скворечниками домов, словно прибитых к крутому склону. А ниже переливалась всей своей палитрой осень и акварельно стекала на дома, переходя в разноцветные стены.
Я спустился поужинать и позаботиться о ночлеге для брошенной на улице машины. Портье сказал, что паркинг в отеле есть, но если машина рядом, то нет смысла им пользоваться — завтра воскресенье и штрафовать не будут.
— А это достаточно безопасно? — мне не давало покоя, что сигнализации или хоть какого-то противоугонного устройства у съемной тележки не оказалось, а такие замки открывает за пять минут любой палестинский пацан.
Меня не поняли, и я пояснил:
— Ну, машину не угонят?
Брови портье чуть дрогнули, обозначая попытку поползти вверх:
— Будь я на вашем месте, сэр, я бы об этом не беспокоился.
В парке у пруда старая австрийка кормила уток, так же, как кормит кошек в нашем иерусалимском квартале старая «еки». И прожорливые утки так же спешили к ней, разве что не мяукали. Впрочем, и сам я кинулся на первое же кис-кис за тысячу километров.
Старый город оказался мал, но очень хорош собой. А на другом берегу реки дома были выкрашены в легкомысленные цвета театральных декораций. Почему-то хотелось кричать: «Не верю!»
Я стоял и смотрел, как весело умирало осеннее солнце в этом нарисованном городе. Сумерки принесли щемящую свободу, ту, которая бывает у затерянного путника, особенно у того, который знает что это чувство краткосрочно и скорее всего ложно. Просто нити паутины, прикрепленные к многочисленным моим обязанностям, воспоминаниям, понятиям, людям и даже к полудомашнему коту как-то ослабли, провисли, и то место в душе, где они обычно крепятся, вдруг растерялось от отсутствия напряга, что ли.
* * *Верона, как безутешная вдова, уже кажется никогда не выйдет из медитации над двумя юными тушками. Областной центр, в котором после сыгранной трансвеститами из «Глобуса» пьесы, не случилось и уже никогда не случится ничего столь же значительного.
И сколько равноуважаемых семейств с тех пор на голубом глазу подталкивало своих отроков к самоубийствам во имя чистоты чувств и прочего эстетического воспитания.
В Вероне надо вспомнить о первой любви. Справедливости ради стоит заметить, что никто о ней и не забывал. Ну надо так надо. Я взял у портье в отеле карту и пошел. Любовь-кровь. Юля-Света. Юля + Света = Джульета.
Могила Джульеты была совсем рядом с отелем, оказывается именно эту часовню я видел с балкончика. Ни посетителя. Садик закрыт. Оставшись один на один с этой подростковой смертью, я не смог задержаться там надолго. Да и незачем все это. Мне не кажется, что эта история о любви. Она о смерти вдвоем. Она о том, что человек не хочет умирать один. Перед уходом я зачем-то сделал из карты голубя и запустил через решетку. Привет из детства, Светка. Все, ушел.
Дворик Джульеты я и без карты нашел быстро. Туда как раз втягивался длинный хвост подростковой экскурсии. Жизнерадостные голоса рассыпавшимся сухим горохом скакали по жестяной банке дворика. Фигурка потемневшей ликом бронзовой Джульеты блестела правой грудью, отполированной мужскими ладонями — фотографирующиеся заявляли свое право на любовь. Левую грудь Джульета прикрывала. Правой рукой чуть приподняла бронзовый подол. Что, интересно, у нее под юбкой? Уж не отцовский ли пистолет, из которого она и застрелится — аккурат в левую грудь?
Кирпичные стены были исписаны, а на двери просто не осталось здорового места от написанного и выцарапанного. Удивлял маленький размер букв: влюбленные каллиграфы явно экономили место, хотели быть лишь малой частью чего-то большого и светлого, человеческого муравейника любви, что ли. Вавилонский дворик — смешение языков, имен, народов. «Ромео + Сибилла». «Вечно твоя». «Никогда не забуду». «Любовь — это самое лучшее что есть и будет». «Марк + Джейн». «Спасибо за все». «Люблю! Люблю! Ааааааааа!!!». «Света + Саша». Ага, даже так? Юлька после всего рассказывала, что на могиле Светки кто-то написал «дура». Я туда так и не сходил.
* * *В Венецию надо прибывать морем. Собственно, в любую мечту предпочтительно вплывать. Я и в Израиль в юношеских мечтах всегда приплывал. Стоял на борту несоветского лайнера и всматривался в ярусы Хайфы. Израиль надвигался, как лицо лирической героини и заслонял небо. На лице оказывались расширенные поры и отчего-то порезы, не исключено, что от бритья. К своим детским кошмарам относишься почти так же сентиментально, как к детским мечтам. Человеку свойственно любить и жалеть в себе ребенка. Вернее, даже бережно сохранять его.
Заметив стрелку с нарисованным корабликом, я немедленно свернул, как она предписывала, вправо. Затем снова вправо. Еще раз. Потом — круг. Налево. Наградой за предусмотрительность были: индустриальный пейзаж, узкая и разбитая дорога, напомнившая военную, проложенную на Голанском плато между минными полями. Но там-то я ездил на джипе. Еще какие-то зигзаги. Встречных машин практически не наблюдалось. Попутные вообще исчезли. Указатели казались обшарпанными, даже не прошлогодними, некоторые покосились.
Наконец, дорога увенчалась будкой с подпитой бабой, не вязавшей лыка даже по-итальянски. Справа тянулась провисшая и оттого жалкая колючая проволока, за которой скучал пустырь. Слева, за будкой, зябли под ноябрьской моросью несколько одиноких машин, потерявшихся на пустой автостоянке. Обочины в смятых промытых не одним дождем бумажках. Покосившаяся скамеечка, до того облезлая, что тут же всплыл в памяти наш парк, тот, еще из России, где за прудом была одна такая же, не раз согретая нами… Не то, что буфета, даже автомата с какими-нибудь благами цивилизации не было. Ни кофе, ни колы. Это было невероятно, но правильно. Возвращение в юность началось с почти натуральной российской глубинки. И когда я все-таки снова всунулся в окошко узнать когда и откуда будет отплывать в Венецию какой-нибудь паром, внутренне я был готов к тому, что меня обложат по-русски. Потому что моя неподражаемая фраза: «Сеньора! Гондола — Венеция! Аква, аква!», — звучала издевательством деревенского остряка.