Генри Джеймс - Американец
Перемещение фокуса, сосредоточение внимания на характере героя меняло, по сути, всю поэтику и стилистику романа, в котором внутренний мир человека освещался теперь более многосторонне и значительно глубже. Разработке такой поэтики и стилистики, в конечном итоге ставшей фактором, определившим развитие психологической прозы XX столетия, Джеймс посвятил весь свой долгий и плодотворный писательский путь. Роман «Американец» можно считать одним из первых шагов на этом его многотрудном пути.
М. ШерешевскаяГлава первая
В сияющий майский день 1868 года на большом круглом диване, стоявшем не так еще давно посреди Salon Carré[1] в Луврском музее, расположился на отдых некий джентльмен. Впоследствии этот удобнейший диван, к великому сожалению всех слабых ногами любителей изящных искусств, убрали, но в тот момент джентльмен, о котором мы говорим, спокойно утвердился в самом удобном уголке, откинул голову, с наслаждением вытянул вперед ноги и устремил взгляд на прелестную, парящую на лунном серпе Мадонну Мурильо.[2] Он снял шляпу и небрежно бросил рядом с собой маленький красный путеводитель и театральный бинокль. День выдался теплый, от хождения по залам джентльмену было жарко, и время от времени он довольно устало отирал платком пот со лба. Между тем было совершенно очевидно, что уставать ему не свойственно — высокий, стройный, мускулистый, он вызывал в памяти тех молодых людей, кого принято именовать «здоровяками». Однако занятие, которому он предавался в тот день, было для него непривычным, поэтому после неспешной прогулки по Лувру он чувствовал себя куда более утомленным, чем после иных физических подвигов, какие ему доводилось свершать. Он старался не пропустить ни одной картины, отмеченной звездочкой на испещренных пугающе мелким шрифтом страницах «Бедекера».[3] Внимание у него притупилось, в глазах рябило, и голова раскалывалась от избытка эстетических впечатлений. Надо добавить, что он рассмотрел не только все картины, но и все копии, над которыми трудилось множество безупречно одетых молодых француженок, посвятивших себя, что не редкость во Франции, пропаганде шедевров живописи, и, сказать по правде, копии часто нравились нашему джентльмену гораздо больше оригиналов. По его физиономии легко было догадаться, что он человек смышленый и трудолюбивый, и в самом деле, ему, бывало, приходилось просиживать ночь напролет с ощетинившимися пачками счетов и, ни разу не зевнув, корпеть над ними до первых петухов. Но Рубенс, Рафаэль и Тициан были для нашего героя областью неизведанной, и знакомство с ними заставило его в первый раз в жизни почувствовать легкую неуверенность в себе.
Наблюдатель, сколько-нибудь разбирающийся в национальных типах, без особого труда определил бы, откуда родом этот неискушенный ценитель искусств, и, наверное, получил бы истинное удовольствие от того, насколько сей, так удобно расположившийся на диване джентльмен воплощал в себе общепринятое представление о людях этого склада — он был ярко выраженным американцем. Однако наш герой являл собой пример не только образцового американца, но и — в первую очередь — образцового с физической точки зрения представителя человеческой породы. Он явно был наделен завидными силой и бодростью, которые, сочетаясь, составляют столь солидный физический капитал, что о поддержании его их обладателю нет нужды беспокоиться. При всем том, соответствуя типу «мускулистого христианина»,[4] сам он об этом не подозревал. Если ему требовалось пройти большое расстояние — он шел, не догадываясь, что «тренируется в ходьбе», не придерживался теорий о пользе купаний в холодной воде или упражнений с булавами. Не увлекался ни греблей, ни стрельбой, ни фехтованием — для подобных забав ему не хватало времени — и понятия не имел, что езда верхом рекомендуется при несварении желудка. По своей натуре он был человек умеренный, однако вечером, накануне похода в Лувр, поужинал в Cafe Anglais, ибо кто-то сказал ему, что пренебречь подобным удовольствием непростительно, и тем не менее всю ночь проспал сном праведника. Его манера себя держать отличалась некоторой излишней свободой и медлительностью, но, если случай того требовал, он выпрямлялся во весь свой огромный рост, и перед нами представал гренадер на параде. Он не курил. Его убеждали — такое у нас бывает, — что сигары весьма полезны для здоровья, и он готов был в это поверить, но в табаке разбирался не больше, чем в гомеопатии. Голова его отличалась прекрасной формой благодаря пропорционально развитым лобной и затылочной частям, ее украшала густая шевелюра прямых суховатых каштановых волос. Лицо было смуглое, чисто выбритое, если не считать пышных усов, нос с явственной горбинкой смело выдавался вперед, холодноватые серые глаза смотрели ясно. Челюсть у него была плоская, а шея крепкая, что характерно для большинства американцев, однако национальная принадлежность более всего угадывается не по чертам лица, но по его выражению, и в этом смысле физиономия нашего героя была чрезвычайно красноречива. Проницательный наблюдатель, думается, мог бы прекрасно оценить живость этой физиономии, хотя вряд ли взялся бы ее описать. Выражение лица джентльмена было несколько неопределенным, но никак не бессмысленным; простодушным, но не простоватым, чувствовалось, что он ни от чего и ни от кого не зависит, готов приветствовать любые возможности, которые предоставит ему судьба, и вообще сам себе хозяин — выражение столь типичное для большинства американцев. О характере нашего знакомца лучше всего говорили его глаза, в которых наивность странным образом уживалась с умудренностью. Их взгляд можно было бы толковать как угодно и высказывать о нем самые противоположные суждения, кроме одного — никто не смог бы назвать его горящим взором романтического героя. В этом взгляде соседствовали холодность и доброжелательность, искренность и настороженность, хитрость и доверчивость, откровенность и застенчивость, самоуверенность и скепсис, недюжинный ум и недюжинная доброта. Когда наш друг шел на уступки, в его глазах мелькал какой-то неясный вызов, а в сдержанности его было что-то удивительно надежное. Отметим еще необычную форму усов, две преждевременные, идущие от носа морщины над ними, покрой его костюма, выставленный напоказ крахмальный пластрон рубашки и небесно-голубой галстук — и перед нами предстанет законченный портрет нашего героя. Наверное, мы застали его не в самый удачный момент, меньше всего он склонен был бы сейчас позировать художнику. Но, глядя, как он сидит, обессиленный и несколько ошарашенный от столкновения с искусством, к тому же обнаруживший, что совершает непростительную, как мы недавно отметили, оплошность — то бишь судит о достоинствах произведения, исходя из достоинств живописца (а в данную минуту он не мог оторвать глаз от косящей Мадонны, возникавшей из-под кисти юной особы с мальчишеской прической, которую он находил весьма привлекательной), — так вот, глядя на него в этот момент, каждый подумал бы, что он представляет собой чрезвычайно интересный объект для знакомства. От него так и веяло завидным здоровьем, решимостью, веселостью и благополучием, он явно был деловой человек, но что им движет, понять казалось трудным, это представлялось неясным и загадочным, а посему будоражило воображение, подстрекая гадать, кто он.
Между тем, продолжая трудиться над копией, юная художница то и дело бросала заинтересованные взгляды на единственного поклонника ее мастерства. Судя по всему, пропаганда изящных искусств требовала множества дополнительных усилий, и она подолгу стояла, сложив руки и склоняя голову то в одну, то в другую сторону, поглаживала рукой в ямочках ямочку на подбородке, вздыхала, хмурилась, постукивала ножкой и взлохмачивала кудри в поисках запутавшихся в них шпилек. Все эти действия сопровождались беспокойными взглядами, которые дольше всего задерживались на уже представленном читателю джентльмене. В конце концов он стремительно встал, надел шляпу и подошел к молодой особе. Остановившись перед ее картиной, он несколько мгновений рассматривал ее, меж тем как юная художница делала вид, будто вовсе не замечает его интереса. Затем джентльмен обратился к ней с единственным словом, которым исчерпывался его французский лексикон, и поднял вверх палец, считая, что данный жест окончательно прояснит смысл его вопроса.
— Combien?[5] — в лоб спросил он.
Художница сначала уставилась на него, состроила гримаску, пожав плечами, отложила в сторону палитру и кисти и встала, вытирая руки.
— Сколько? — переспросил наш герой по-английски. — Combien?
— Месье желает купить картину? — осведомилась девица по-французски.
— Прекрасная работа. Splendide![6] Combien? — повторил американец.