Анатолий Найман - Каблуков
Когда умираешь, можно не экономить время - какая разница, день остался или месяц. Можно не следить, интересно то, что приходит на память, или так себе, остро получается или вяло, достаточно про Гурия или мало, слишком подробно про Аверроеса и Феликса или чего-то еще не достает. Можно, сколько хочешь, додумывать, почему ты когда-то сказала, что счастливая пара такая-то, а обычная такая-то. Пусть, например, потому, что хотела, чтобы Коля оставил все бытовое, все житейское на меня и сохранил больше сил, чтобы "осмыслить" то, для чего бытовое и житейское только материал или почва. Да мало ли почему: сказала и сказала. Единственная цель и была - сказать. Не умно, не пронзительно, не поучительно, просто сказать. Счастье. Сказала, а Коля рядом, слушает, мы видим друг друга, у меня шевелятся губы, у него смотрят глаза.
О чем это я? О чем это ты, моя дорогая? Это же всё чувства, чювства. А постель! А огонь в ложеснах, а тушка с содранной кожей, а стон, и клекот, и безумные глаголы! Звериный экстаз, а?.. Звериный экстаз, да. Думаете, я прюд и мне стыдно сказать, как все было? Когда умираешь, да еще от болезни, коверкающей органы, никакого нет стеснения назвать свое влагалище влагалищем. Ну влагалище, влагалище, семьсот тысяч раз влагалище. Что я еще должна произнести вслух? Что все - всегда - попадает - в точку, в самую точку, никогда мимо? Это вы хотели услышать? Зачем? Коля и так знает, а кому еще это что объяснит?
Да и кто этот "еще", чтобы мне ему рассказывать, если он не Коля?
XVI
Так что вот так. Это и были все, какие были, каблуковские и Тонины за время жизни романические, эротические, тем более сексуальные истории, и никаких других. И никаких других ни тому, ни другой было не нужно, как невероятно ни покажется это в наше время. Да и в любое - кроме того книжного, в котором Филемон и Бавкида или Джауфре Рюдель и принцесса Триполитании чувствуют себя со своей совершенной замкнутостью друг на друге, как рыба в воде. Этих же, их и ничьих больше, историй с ними примерно столько и случилось, сколько в среднем на человека отпущено. По крайней мере, судя как по высказанному Каблуковым и отдельно Тоней открыто, так и по тому, чтo они пожелали недоговорить или о чем мельком обмолвиться. На всякого человека - включая Дон Жуана и Казанову, выделявшихся из общей массы лишь простым многократным повторением одних и тех же. А если и немного меньше среднеарифметического, то то, что они эти истории знали только двое, очень может быть, делало удельный вес каждой золотым и серебряным - как всего, что скрыто от чужих глаз, почему и называется сокровищем и по причине недоступности всегда стo ит дороже тех, что находятся в открытом обороте.
Про Филемона-Бавкиду и Рюделя-Принцессу неизвестно, а все сорок лет совместной жизни Каблуков не представлял себе потенциальной женщины, а Тоня мужчины, которые могли бы их заместить. Так же никогда не представляли они себе другой еды, другого постельного белья, другого пейзажа и т. д., кроме имевшихся, - которые единственно и любили. Поедая ломоть теплого, недавно из пекарни, хлеба и хрустя только что выдернутой из грядки и колодезной водой сполоснутой, прохладной редиской, они почувствовали бы, что им испортили настроение, предложив воздушный, тоже теплый бриошь или чуть-чуть охлажденные только что сваренные, мягкие, как грифель, стебли спаржи. И дело не в недостатке воображения и не в привычке, а в том, что, когда обладаешь лучшим, из этого следует, что остальное хуже. А поскольку лучшее определяется личным вкусом, а не общим голосованием, то для них хлеб и редиска были лучшим. В тот раз, что их в Италии, и еще два раза, что его одного, во Франции и опять в Италии, угощали трюфелями (и говорили: тыща, две тыщи долларов килограмм), они вспоминали сковородки боровиков, которые вдвоем - раз-раз - быстро жарили сразу после леса, оставив разбор остальных грибов на потом. То же постели в хороших отелях, когда его приглашали на кинофестиваль, то же Венеция и Париж - не что иное как репродукции хорошей европейской живописи, висящие на двери, которую тянуло открыть, чтобы попасть в свою трехкомнатную квартиру, на проспект Максима Горького, в сырой, серый, родной город.
В самом начале гласности Каблуков полетел в Нью-Йорк с лекциями о советском кино - до этого не пускали, страшней Америки ничего не было, даже ЮАР. Встретился с Феликсом, еще с сотней знакомых и малознакомых, но все-таки узнаваемых, людей и - отдельно - с Бродским. Бродский к тому времени был один такой. На Барышникова приходился Нуриев. На самых известных художников из России - по пятерке-десятке таких же известных. На миллионеров - блеклых из-за того, что таких, как они, здесь миллион - спешно подрастали московские и сибирские миллиардеры. А Бродский был один, и дома, и, подавно, в эмиграции, один как перст, и даже руки, с которой он, не существовало. Каблуков позвонил, он сказал, чтобы приезжал сейчас же, на такси, вылезти на углу Шестой и Бликер, оттуда два шага. Там каждый знает, где Мортон. Оказалось, не совсем так: по случаю викенда на улицах не было пешеходов, а единственное живое существо, которое Каблуков заметил, пило из завернутой в бумажный пакет бутылки, сидя на железном крыльце, уставленном полдюжиной тождественных, частью еще с крышками, частью опустошенных. Про Мортон оно, мелкими медленными сдвигами повернув к нему очаровательную женскую головку, произнесло "внодu а", и, только пройдя метров сто, он понял, что это было "представления не имею": хэв ноу айдиа. Тут он увидел Бродского, спускающегося с такого же крыльца ему навстречу.
Тот предложил сразу пойти в "кабак" и привел в "Сильвер Палас", китайский, огромный. Посередине еды Каблукову показалось, что встреча встречей и ресторан рестораном, но смутно присутствует еще ощущение обряда, как будто ему назначили свидание в некоем несерьезном храме. Он спросил: ты часто здесь бываешь?.. Регулярно: как кто приезжает, веду сюда. Расплылся в улыбке и прибавил: "Не рычи и не шипи, из благословенного (бнагосгновенного) отечества приезжают пока мало, ты четвертый". Потом за соседний стол сели две блондинки, плоская и грудастая, он на них, широко раскрыв глаза, поглядел и, словно пораженный пришедшим в голову, проговорил: "Слушай, у тебя есть идея, почему литература стала вся про половое? Ведь ничего похожего не было, писали, но те, у кого лицензия, Петроний, де Сад, Барков и как с цепи. Ты в сценарии свои запускаешь - или у вас все еще благопристойно (бнагопгистойно)? Подожди, ты какой-то был суперверный муж, какая-то вы с Тошей были образцово-показательная пара. До сих пор?" "А ты, мне говорили, свирепствуешь". "Не то чтобы, но, - он фыркнул смехом, - как еще стать человеку ближе?" "Съесть". "Я об этом думал. А ты чего спрашиваешь? - сказал он вдруг обеспокоенно. - Может, пора завязывать?" "Вопрос к аудитории - как говорят на ток-шоу". "У вас есть ток-шоу?!" выпалил он с изумлением. "У вас есть". "Каблуков, - сказал он приподнято, как будто его ответом восхитившись, - завтра пойдем в мексиканский и выпьем текилы". "Это лучше бы с Тоней. Я реагирую на градус. А ее еще Феликс научил, чтo текила, чтo не текила". - "С Тошей я бы лучше покурил. Не знаю, чему Феля ее, а меня - это она курить научила". Последние слова произнес с интонацией вручения правительственной награды.
Стал спрашивать про общих знакомых: "Вот этот, Шива, Тошин танцмейстер. Все еще напоказ тебе в рот смотрит? Все еще читает на всех языках детективы, или уже ни одного не осталось? Забыл, как его - Эдик? Эрик?" "Элик. Не в Париже?" "Да, правильно, мне говорили. Бог с ним, сам не знаю, зачем спросил. А Калита мне звонил из Голливуда. Чего улыбаешься?" "Что они у тебя как-то связались". "А не должны?" "У меня должны". "По контрасту?" "По контрасту и сходству". "Ну-ка".
XVII
Калита пришел на Сценарные курсы, на просмотр. Просмотры, если дурака не валять, и были Сценарные курсы. Три картины в день, от "Прибытия поезда" до "Дикого глаза", плюс вечером в большом зале чья-то премьера или то, что привозил "Совэкспортфильм". Опустился в кресло рядом: "Вы Каблуков? Я Артем Калита". Он тогда снял "Буфетчицу", свой первый шумный фильм - не сильно шумный, если честно, но замеченный, обсуждавшийся, на слуху. Героиня - такая р-русская баба, трудная судьба, щедрая душа, негожие мужики, дочка-кровиночка-безотцовщина. Кустодиевский типаж, но ближе к лубку, чем к живописи. Буфет при вокзальном ресторане - смачная грубая кухонная кулинария, мясо, кости, мука, огонь, сожительство с поваром. В целом не без подлинности, но процентно не больше, чем прицела на заграницу. При этом себя он вел, как если бы произвел фурор: да, это я, восторги ваши понимаю, но не на них ориентируюсь, я большой, серьезный режиссер. Да, я сын члена ЦК, секретаря Союза художников, скульптора-монументалиста. Папаша ваяет Лукича, с кепкой, без кепки, из гранита, из бронзы, от семи метров и выше, Кровавое воскресение 1905 года, Мать-и-дитя для международной выставки, я этого не стыжусь, мелким фрондерством не занимаюсь. Но он Никита, а я Артем, и что между нами по-настоящему общее и от чего я не откажусь никогда, это что оба мы по прямой линии происходим от Ивана Калиты, объединившего русское государство.