Борис Можаев - Мужики и бабы
- Оставьте, пожалуйста, ваши групповые игрушки, - покривился Успенский. - Я хоть и не разумный эгоист, но тем не менее так называемый интерес нашего коллектива в этом случае блюсти не стану.
- Почему же? - спросил Герасимов.
- А потому, что есть другой коллектив, в сотни раз больший, - это жители села Степанова. Вот судьба этого коллектива для меня теперь важнее, потому что село в опасности. А вы как-нибудь уж переживете мою оплошность.
Мария слушала, сцепив ладони и прижав их к груди, только смертельная бледность лица выдавала ее волнение.
- Тогда вот что... Я иду в больницу наведать тех пострадавших в Веретье. Может, со мной пойдете? По крайней мере кое-что прояснится и для вас. Узнаем, чем все это пахнет.
- Идем, и немедленно.
Когда одевались, Герасимов вдруг хлопнул себя по лбу и рассмеялся:
- Эх я, растяпа! Я уж совсем забыл рассказать вам новость: в Красухине старухи связали Зенина по рукам и ногам, сняли с него портки и выпороли. Он теперь в нашей больнице лежит на животе, стонет и матерится.
В больничном саду им встретилась Соня Макарова, тихо сказала: "Здрасьте!" - и молча повела в родильное отделение.
- Ты куда ведешь нас? - спросил у подъезда Герасимов. - Мы вроде бы не беременные?
- Чш-ш! - Соня прижала ему палец к губам и оглянулась по сторонам: в саду было темно и шумно от деревьев. - Они здесь лежат. Мы их прячем, сказала шепотом.
- От кого? - тихо спросил Успенский.
- Рыскали тут всякие... - и махнула рукой.
В палате висела лампа-молния, окна были плотно занавешены байковыми одеялами. Пострадавшие лежали на трех койках; у одного была толстая в гипсе нога, задранная на спинку койки, второй лежал на животе и шумно сопел, третий, закрыв глаза и выпятив острый подбородок, тихо постанывал. Успенский остановился возле третьего и удивленно воскликнул:
- Батюшки мои! Да это ж Зиновий Тимофеевич! Кадыков?!
Больной открыл глаза и, узнав Успенского, слабо улыбнулся:
- Здорово, брат!
- Откуда вы, голубчик? Что с вами?
- С того света, почитай, - пошутил Кадыков и, кривясь от боли, поправил подушку, чтобы лечь поудобнее. - Да вы садитесь!
Соня подала две табуретки. Герасимов и Успенский сели. Лежавший на животе больной открыл левый глаз, поглядел на вошедших и отвернул лицо к стенке. Это был Зенин.
- И вы здесь, Семен Васильевич? - спросил Успенский.
- Как видите, - ответил тот нелюбезно.
- Дак что с вами? Как вы здесь очутились? - спрашивал Успенский, придвигаясь к Кадыкову.
- Ребра мне поломали, - ответил тот, - в Веретье.
- Но за что? Как это случилось-то?
- Мужики взбунтовались... Ударили в набат... А мы вон с Тимой, - он кивнул слегка в сторону третьего больного с загипсованной ногой, - ездили как раз в это время в магазин за рыбой. И продавца, как на грех, нет. Поехали к нему на дом. Его и там нет. Ну, ездим по селу, а нас матерят со всех сторон. Еще, мол, дразнятся, сволочи. Это на нас. И тут набат ударил. Мужики совсем озверели. Вот тебе из сельсовета выбежал Ашихмин, с ходу прыгнул к нам в сани и крикнул: "Гони!" А за ним выбежали двое мужиков из Совета и тоже кричат: "Держите их! Бейте их!" Я стеганул мерина, он сразу в галоп взял. Которые из мужиков похрабрее, пытались остановить лошадь, за уздцы схватить на полном скаку, но отлетали прочь. Так мы и мчались по селу к агропункту, где наши были. Я еще спросил Ашихмина: "А где Озимов?" Они вместе с ним в сельсовете были. "А он, - говорит, - в сельсовете сидит. Мы его выручим потом". И тут в конце села вынесли длинную жердь и бросились с этой жердью нам наперерез, загородив ею всю дорогу. Мерин захрапел, сбился с галопа и стал оседать на круп. Я его стеганул раза два - не помогает. Ну, сани остановились... Мужики бросились на нас. Ашихмин, правда, успел выстрелить, пробил одному плечо. Я видел, как шерсть клоком торчала из пробоины со спины. Мужик завыл и схватился за плечо. Ну, остальные смешались, а наш Ашихмин дал такого стрекача... Прямо как заяц, чудом каким-то выскочил на дорогу и почесал к агропункту, только пятки засверкали. А нас и взяли в оборот. Я боялся только одного, чтоб из моего нагана нас же и не постреляли. Я схватил его вместе с кобурой, прижал к груди и лег в кошевку животом вниз. Меня сначала по затылку били, по спине. Потом перевернули и стали наган вырывать. Один мужик руки мне все кусал. Вон, видишь! - он показал синие, в кровавых рубцах руки. - Как собака изодрал. А другой парень стал бить сапогом в грудь. Тут я сознание потерял. Очнулся только на агропункте, часа через два. Нас выручили милиционеры; они бежали с агропункта и стреляли прямо на ходу. Мужики бросили нас и разбежались. Мне ребра переломали; доктор говорит, четыре ребра повредили. А Тиме ногу поломали.
- А где же Озимов? - спросил Успенский.
- Вот неизвестно. Пытались выручить его - не тут-то было. Сунулись с этого края - улицу загородили санями да телегами без колес. С ружьями появились: "Вы, - говорят, - стрелять, и мы - стрелять". С другого конца хотели взять их - и там загородили все. Народищу сбежалось - тыщи! Ну и вот... колобродили. Ашихмин и Возвышаев войска вызвали... А нас отправили сюда кружным путем... Хотели было через Гордеево. Да прибежал Акимов: "Куда вы? - говорит. - Там следователя избили". Мы низом, вдоль Петравки. Выехали на Климуши - и там мужики с дубьем. Так мы лесом по дровяным дорогам, а то и целиком ехали...
- А где же был Семен Васильевич? - спросил Успенский, кивнув в сторону Зенина.
Зенин не отозвался, а Кадыков ответил после минутной паузы:
- Он в Красухине пострадал. Его бабы скрутили, сняли штаны, рубаху заголили и выпороли розгами. Теперь у него и спина, и все остальное вздулось, как подушка.
- Чего это вы распелись? - сердито сказал от стенки Зенин. - Я вам, кажется, не поручал делать за себя отчет.
- Дык спрашивают, - оправдывался Кадыков.
- Ну и заголяйте им свои руки да грудь... Рисуетесь, как баба...
- Вы уж помалкивайте! А то и про бога могу сказать, - огрызнулся и Кадыков.
Вошла Соня в белом халате, стала раздавать градусники и строгим голосом сказала:
- Поговорили, и будет! Им отдыхать надо.
Успенский и Герасимов стали прощаться; Кадыков протянул им локоть, Тима весело помахал рукой, все время, пока они сидели, он приветливо поглядывал на всех, чувствовалось, что рассказ Кадыкова про их мытарства доставляет ему истинное удовольствие; а Зенин не обернулся, он стыдился своего унизительного наказания и злился на пришельцев, невольных свидетелей его беспомощной позы.
Дома, когда Успенский рассказал о своем посещении родильного отделения и о том, как наказали Зенина и как лежит он, Мария стала так смеяться, что с ней сделалась истерика, и она заплакала, повалилась на кровать.
Успенский испугался, принес кружку воды и, брызгая ей на лицо, все приговаривал:
- Маша, милая, что с тобой? Успокойся же, успокойся!
- Я боюсь, Митя!.. Боюсь я, боюсь! - Она порывисто подымалась, обнимала его, прижимаясь мокрым лицом к его груди, и опять вскрикивала: - Боюсь я! Они убьют тебя! Убьют!..
- Да успокойся, глупая. Кому я нужен? Кто меня убьет?
- Ты мешаешь им... И тем, и другим. Они же все осатанели...
- Ну что ты, что ты, господь с тобой! Разве можно так говорить? Люди добры, Маша, добры. Просто они теперь как в бреду, как в горячке. Это все пройдет, все успокоится.
- Ах, боже мой! Ах, боже мой! - вскрикивала она, и приступы рыдания все душили и душили ее с новой силой.
Наконец она утихла, откинулась на подушки и смотрела на него расширенными зрачками, оглаживала щеки его, лоб, бороду.
- Какая у тебя мягкая, шелковистая борода...
- Ну вот и слава богу... Вот и хорошо, - говорил он, ловя и целуя ее руку. - Все будет в порядке...
- Ты не ходи завтра... Никуда не ходи!
- Ладно, не пойду.
- Мне давеча нехорошее привиделось... Когда тебя не было. Я выходила крыльцо подмести. Вернулась - смотрю, перед божьей матерью лампада горит. Кто ее зажег? Спрашиваю Неодору Максимовну: "Это вы лампаду зажгли?" "Нет, я, - говорит, - не зажигала". Вошли мы с ней в горницу... и в самом деле - не горит. Что за чудеса? Я ж видела огонь лампады! И вроде бы дымок такой сизый, и будто ладаном пахло... А Неодора Максимовна: "Это тебе повержилось, - говорит. - Это, - говорит, - не к добру".
- Просто нервы шалят, Маша... Нервы.
Лежали молча, Мария все вздыхала, как ребенок после плача, и вдруг спросила:
- О чем ты думаешь?
- Думаю, что не уступят они. Ничего не даст это волнение... Бедные мужики.
- Почему?
- Так. По логике вещей. Чернышевского вспомнил. И надо же, в какой момент попал он мне под руку? Ты обязательно прочти эту книжку.
- А что там?
- Да вроде бы к тому, что сейчас происходит, отношения не имеет. И тем не менее... Какая сильная натура, и трагическая одновременно.
- Кто?
- Да Чернышевский... И все они там друг на друга похожи. Эта их поразительная вера в чудодейственную силу голого рассудка. И какая сухая, кованая вязь схоластики. И фанатизм... Шар земной тресни, а они на своем стоять будут. Хоть Чернышевский... Придумали себе разумный эгоизм: цель, мол, предписывается человеку рассудком, потребностью наслаждения. Эта цель и есть добро. Так вот. Не любовь к ближнему, не сострадание, а потребность в наслаждении и есть добро, говорит он. И далее у него идет чистый бред схоластики: расчетливы-де только добрые поступки. Чепуха собачья! Добра без любви да по расчету быть не может. Добрый поступок только тогда и добр, когда лишен расчетливости, прямой или косвенной выгоды. А так что за доброта? Погоня за наслаждением - и все. Даже собственная жена его бессовестно пользовалась этой погоней и крутила в открытую, направо и налево. А он страдал... Но делал даже вид, что счастлив. Ну как же? Она по теории разумного эгоизма живет, что думает, чего хочет - то и делает, все - в удовольствие. Декабристки-христианки поехали к мужьям на каторгу. Эта же - и не подумала. Даже детей своих, как кукушка, отдала на воспитание Пыпиным, родственникам его, чтоб не мешали наслаждаться. А Шелгунова вела себя еще гаже. Мужа - в ссылку, а она - за границу, гулять. Он годами зовет ее, ждет в Тотьме, в Вологде, а она бесстыдно в письмах хвастается своими любовными похождениями и деньги из него выколачивает. То Михайлов, то Серно-Соловьевич... Тьфу!