Зинаида Гиппиус - Том 4. Лунные муравьи
– Воистину, мама! – сказал Василий.
И, на одно короткое мгновенье человеческую персть, бескрайную слабость и тяжесть человеческую, прорезал острый луч надежды.
Надежды – на восстание…
Нет возврата*
Роет тихая лопата,
Роет яму, не спеша.
Нет возврата, нет возврата,
Если ранена душа!
Наконец, все выяснилось.
Петр Михайлович душе своей не верил: до такой степени отвык чувствовать ее в себе радостной.
Пятнадцатилетняя Леля вышла на террасу вечером, долго глядела на майское угасающее небо за сажалкой, думала, не могла успокоиться.
– Вот, возвращаются. И Гриша, и Надя. Боже, какие-то они? Как они теперь на нас смотреть будут? Ведь они герои. Ведь что может быть выше этого? Папа не понимает. Папа только мучился, а я завидовала как! И теперь завидую.
Думала дальше с горечью:
– И зачем я еще маленькая? Зачем нельзя мне было с Надей поехать?
Петр Михайлович три дня суетился, не мог себе места найти. Ездил два раза в Харьков: бобрики, хутор его, где он жил с Лелей и с сестрой своей, Евдокией Михайловной, находился всего в двух часах от Харькова.
Петру Михайловичу хотелось бы поехать навстречу сыну, в Одессу, но день прибытия парохода не был указан в письме, да и писал Гриша, чтоб его не трудились встречать, что он явится прямо в Бобрики.
Надя ехала не с ним. О Наде Гриша как будто ничего не знал: по крайней мере, в письме о ней ничего не было. От Нади письмо пришло особое, вскоре.
Война еще не кончилась, только что получены были страшные вести о Цусиме, – Леля долго не хотела верить и всплакнула, – а Петра Михайловича вести эти как-то не задели. Скользнули по душе, полной собственной радостью. Дети его, Гриша и Надя, выдержавшие осаду Порт-Артура и недолгий японский плен, – дети его уцелели, дети возвращаются! Душа, утомленная долгим страхом за них, сжатая привычной болью, отдыхала, расправлялась.
Петр Михайлович был простой и трезвый человек. Просто любил свое деревенское дело, просто и сильно любил детей. Когда Гришу отправили на Дальний Восток, – он понял, что иначе и быть не могло. Даже когда его Надя, пылкая, живая, вся точно искрящаяся девятнадцатилетняя девушка написала из Петербурга, что она бросила курсы, поступила в общину и уезжает на войну – даже и тогда он все понял, покорился и только хлопотал, как бы ей деньги повернее переправить.
А потом потянулись темные дни уныния, неизвестности, ожидания и отчаяния… Леля училась в Харькове, но беспрестанно приезжала в Бобрики.
Много было соседей, заглядывали. У всех в этот год на уме было одно…
И вот кончилось, разрешилось. Гриша был ранен – лежал в японском госпитале, выздоровел. Едет. Едет и Надя, сопровождая раненых, поправляющихся офицеров.
– Тетя Дуня! – пристала Леля к Евдокии Михайловне. – Что ж ты, точно не рада? Ведь герои едут! Ты подумай, герои наши! А ты все вздыхаешь.
Тетка подымала от вязания белую голову, глядела на Лелю, улыбалась и опять вздыхала.
– Посмотри, какой папа веселый, – не унималась Леля. – Вон как бегает. Точно ему не пятьдесят лет!
– А мне ведь шестьдесят, Лелечка, – с улыбкой говорила тетя. И вдруг прибавляла тихо и серьезно:
– Страшная вещь война, малая. Страшная.
И опять тихо поникала над вязанием белая голова старухи.
IIЖдали – дождались. Гриша приехал. Вот уж вторая неделя кончается, как он живет дома. Нельзя, впрочем, считать, что он в Бобриках живет: вечно в разъездах, то верхом, то в шарабане. И не по делам, а так, в гости к соседям, в Харьков… И у них теперь беспрерывно гости.
Леля присматривается к брату, присматривается и Петр Михайлович, и все они оба как будто понять чего-то не могут. Петру Михайловичу, хотя он отлично знает, что это Гриша, вдруг начинает казаться, что это не Гриша.
Смотрит с любопытством на широконького, невысокого офицера, с черной повязкой около ушей, юркого, вертлявого, как кубарь, непрерывно что-то говорящего, что-то рассказывающего о Японии, об Индии, о товарищах, потом опять об Индии, махающего странно руками – и тихо кажется Петру Михайловичу, что это не Гриша. Не соединяет в мыслях этого офицера со смуглым, задумчивым юношей, каким знал Петр Михайлович Гришу. У того были спокойные и живые глаза, у этого глаза бегают, торопятся, взгляд не останавливается, а сам офицер все вертится и куда-то спешит.
Ни одного вечера не посидел с домашними. О Наде путем ничего не рассказал. Вскользь как-то. Да и вообще он странно рассказывал, точно забывал, что его слушают, а так, обрывисто думал вслух. Расспрашивать – ни о ком и ни о чем домашних не расспрашивал, когда говорили – слушал, кажется, мало. Смотрит куда-то, в свои ли обрывистые мысли, или еще куда-нибудь, потом вдруг заторопится, сам начнет говорить или вспомнит об индийской вещице, которую еще не показывал, принесет.
– Вот несессер, посмотрите! Это я невесте подарю. Хорош?
Если съезжались гости – он непременно в центре; говорил, вертелся, как всегда. И точно он был – он один, а гости, да и Петр Михайлович, и Леля, и тетка, – все вместе, совсем другое. Отдельно были; не смешиваясь – он и они.
Многие, впрочем, с простодушием так и принимали: ведь он – герой, а они что? Он должен быть совсем особенный и делать не то, что другие, и не так, как другие.
Лелю Гриша мимоходом целовал, ерошил ей волосы, которые не ерошились, потому что были заплетены в две длинные светлые косы, болтал с ней какие-то пустяки, а в сущности не замечал ее.
Сразу, чуть не с первого дня приезда, Гриша начал ухаживать за барышнями. Ухаживал неистово и тоже странно: за всеми сразу так, как ухаживают за одной.
Было много соседских; из города тоже приезжали. Гриша барышнями нравился всем: ведь он был такой особенный!
Никто, впрочем, не ожидал того, что случилось.
Однажды Гриша вернулся домой раньше обыкновенного и тотчас же с хохотом объявил домашним, что женится.
– Как женишься? – спросил ошеломленный Петр Михайлович.
– Да так. Она ужасно мила. Ездили мы пикником. Лидия Ивановна, Ракитины, еще кто-то, и Ольга Львовна… Ну, мы смеялись, шутили… Я сделал предложение.
– Предложение? Так, значит, ты женишься на Ольге Львовне?
Ольга Львовна была красивая девушка, дочь ближнего помещика, московская курсистка. Гриша сильно за ней ухаживал. И нравился ей сильно.
– На Ольге Львовне? – в раздумье сказал Гриша. – Отчего на Ольге Львовне? А не на Марье Петровне?
– На ком же, Господи? – И Петр Михайлович беспомощно оглянулся кругом. – Так, значит, на Марье Петровне?
Марья Петровна – другая барышня, за которой Гриша тоже и так же сильно ухаживал. Эта – харьковская, известная Петру Михайловичу с детства, маленькая, хорошенькая, скромная. Леля ее очень любила, хотя считала не слишком умной.
– На Маничке! – закричала Леля. – Да ведь ты с ней двух слов не сказал, Гриша! То есть, я думаю, она с тобой не сказала…
Выходило, однако ж, что Гриша сделал предложение Маничке.
Тетка отложила свое вечное вязанье, поглядела на Гришу и тихонько сказала:
– Ты, Гриша, обдумал ли? Ты ее не обидь. Ее обидеть легко…
Но Гриша уже летел из комнаты. Он соображал, какой первый подарок сделать невесте.
За столом в столовой все молчали. Казалось бы, просто: сын Петра Михайловича женится на Маничке, хорошей, милой девушке. А между тем все было как-то без толку, странно, не то, – и опять Петр Михайлович не знал, как ему дальше поступать. Ехать ли самому к родителям Ма-нички? Или еще пытаться говорить с Гришей, узнать у него подробнее, как, когда, что?..
Леля уже давно стала бояться брата и боялась того, что она боится.
Встала, взяла со стула платок, накинула на плечи и вышла в сад. Ночь безлунная, только дрожит звездный свет на черных листах и на черных водах пруда. Тепло, от темноты как-то теснее, точно сдвигаются вокруг стены. Около Лели, близко, – все еще живое, родное, понятное, – а там, за стенами, начинается неизвестное. И Гриша – за стенами, в неизвестном.
Вот скрипит коростель в камышах, – а для Гриши, может быть, вовсе нет никакого коростеля. Может быть, Гриша совсем не то слышит, что Леля и другие. Недаром иногда в полной тишине он вздрогнет и точно прислушивается к чему-то… Потом опять ничего. Где он теперь? Что делает в своей комнате? О Маничке думает? Да разве он в нее влюблен? Нет, люди, когда влюблены, совсем не то говорят и делают, что Гриша. Да и когда ему было влюбиться? И почему в Маничку?
Нет, Гриша особенный. Он точно не здесь, не с ними… Где же он, Господи?
Леле страшно от темного сада, от темных, непонятных мыслей. Она хочет их понять – и не может.
Медленно вошла Леля по ступенькам террасы. Открытая освещенная дверь. За круглым столом по-прежнему сидят друг перед другом двое: отец и тетя Дуня. Леле хочется к отцу, обнять его, спросить о чем-то, сказать что-то… Но она не знает что – и не смеет… Вот она слышит, что Петр Михайлович говорит – не то Евдокии Михайловне, не то самому себе: