Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Часть 3)
- Караул... Позвольте - что вы? Постойте!
Необычайно кратко и глухо хлопнул выстрел, и тотчас погас огонь.
Самгин почувствовал, что это на него упала мягкая тяжесть, приплюснув его к земле так, что подогнулись колени.
Через несколько секунд тишины снова вспыхнул огонь, и раздался голос Калитина:
- Это ты - напрасно! Это, товарищ, не дело.
- А - чего? Вот он - документ!..
- Надо было Якова подождать...
Кто-то заговорил так же торопливо, как Митрофанов.
- Лаврушку он спрашивал, кого как зовут, ну? Меня - спрашивал? Про адвоката? Чем он руководит? И как вообще...
- Вынесите его в сад, - сказал Калитин. - Дай-ка мне книжку и всё...
Самгин встал перед дверью и сказал:
- Он был уголовный сыщик... Но Мокеев, наскочив на него, закричал густо и свирепо:
- Охранник! Аккуратно, как в аптеке! Не беспокойтесь...
Он говорил еще что-то, но Самгин не слушал его, глядя, как водопроводчик, подхватив Митрофанова под мышки, везет его по полу к пролому в стене. Митрофанов двигался, наклонив голову на грудь, спрятав лицо; пальто, пиджак на нем были расстегнуты, рубаха выбилась из-под брюк, ноги волочились по полу, развернув носки.
Калитин, сидя на корточках перед фонарем, рассматривал какие-то бумажки и ворчал:
- Делов сегодня у нас... Карточка охранного, видать...
- Вот и револьвер его, - вертел Мокеев перед лицом Самгина черный кусок металла. - Он меня едва не пристрелил, а теперь - я его из этого...
Самгин стоял, закрыв глаза.
- Ну, довольно канители! - строго сказал Калитин. - Идем, Мокеев, к Якову. Все-таки это, брат... не дело, если каждый будет...
- Эй, черти, помогите мне! - крикнул водопроводчик из сада.
Но Калягин и Мокеев ушли со двора. Самгин пошел в дом, ощущая противный запах и тянущий приступ тошноты. Расстояние от сарая до столовой невероятно увеличилось; раньше чем он прошел этот путь, он успел вспомнить Митрофанова в трактире, в день похода рабочих в Кремль, к памятнику царя; крестясь мелкими крестиками, человек "здравого смысла" горячо шептал: "Я готов, всей душой! Честное слово: обманывал из любви и преданности".
"Как просто убивают. Хотя, конечно, шпион, враг..."
О Митрофанове подумалось без жалости, без возмущения, а на его место встал другой враг, хитрый, страшный, без имени и неуловимый.
"Кто всю жизнь ставит меня свидетелем мучительно тяжелых сцен, событий?" - думал он, прислонясь спиною к теплым изразцам печки. И вдруг, точно кто-то подсказал ему:
"Надо уехать за границу. В маленький, тихий городок".
Глядя на двуцветный огонек свечи, он говорил себе:
"Как это раньше не пришло мне в голову? С матерью повидаюсь".
Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые "не умеют жить за границей"; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи...
Дверь медленно отворилась, и еще медленнее влезла в комнату огромная туша Анфимьевны, тяжело проплыла в сумраке к буфету и, звякая ключами, сказала очень медленно, как-то нараспев:
- Егор-то Васильич удавился...
- Эх, боже мой, - с досадой, близкой к отчаянию, негромко воскликнул Самгин.
- На чердаке висит, - говорила старуха, наливая чего-то из бутылки. Самгин слышал, как булькает в горлышке жидкость.
"Реветь будет".
Но Анфимьевна, гулко кашлянув, продолжала так же задумчиво и певуче:
- Пробовала снять, а - сил-то нету. Николай отказался, боится удавленников. А сам, слышь, солдата убил.
- Что ж делать? - спросил Самгин.
- Что делать-то? А - вам ничего не надобно делать, я сама... Сама все сделаю. Медник поможет. Нехорошо, станут спрашивать вас, отчего слуга удавился?
Она замолчала, и снова зазвенело стекло, забулькало в горлышке бутылки.
"Она пьет водку", - сообразил Самгин.
- А - провизии нет, - вздохнула старуха. - Охо-хо. Не знаю, чем кормить.
- Ничего не надо, - сказал Самгин, едва сдержав желание закричать. Вы... не беспокойтесь...
- Что уж тут, - отозвалась Анфимьевна, уходя; шла она, точно против сильного ветра.
- Ну - сниму, а - куда девать его? - спросила она в дверях...
Самгин закрыл лицо руками. Кафли печи, нагреваясь все более, жгли спину, это уже было неприятно, но отойти от печи не было сил. После ухода Анфимьевны тишина в комнатах стала тяжелей, гуще, как бы только для того, чтобы ясно был слышен голос Якова, - он струился из кухни вместе с каким-то едким, горьковатым запахом:
- Когда мы не научимся...
Самгин отметил: "Говорить - не умеет, следовало сказать - если, а не когда".
- ...действовать организованно, так у нас ни черта не выйдет. Не успел, говоришь? Надо было успеть, товарищ Калитин... Такие неуспехи...
Самгин отшатнулся от печки и ушел в кабинет, плотно прикрыв дверь за собою.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Его обслуживала горничная Настя, худенькая девушка с большими глазами; глаза были серые, с золотой искрой в зрачках, а смотрели так, как будто Настя всегда прислушивалась к чему-то, что слышит только она. Еще более, чем Анфимьевна, она заботилась о том, чтобы напоить чаем и накормить защитников баррикады. Она окончательно превратила кухню в трактир.
Анфимьевна простудилась и заболела. Последний раз Самгин видел ее на ногах поздно вечером, на другой день после того, как удавился повар.
В кухне никого не было, почти все люди с баррикад, кроме дежурных, совещались в сарае. Самгина смутила тяжелая возня на чердаке; он взял лампу, вышел на черное крыльцо и увидал, что старуха, обняв повара сзади, под мышки, переставляет его маленькую фигурку со ступени на ступень. Повар, прижав голову к левому плечу и высунув язык, не гнулся, ноги его были плотно сжаты; казалось, что у него одна нога, она стучала по ступеням твердо, как нога живого, и ею он упирался, не желая спуститься вниз. Осветив руки Анфимьевны, вспухшие на груди повара, Самгин осветил и лицо ее, круглое, точно арбуз, окрашенное в лиловый цвет, так же как ее руки, а личико повара было темное и похоже на большую картофелину.
- Куда вы его, куда? - шопотом спросил Самгин. Старуха, покрякивая и задыхаясь, ответила:
- Ничего, не беспокойтесь. У меня салазки припасены. Медник отвезет. Он - услужливый...
Сойдя с лестницы, она взяла повара поперек тела, попыталась поднять его на плечо и - не сладив, положила под ноги себе. Самгин ушел, подумав:
"В другое время я бы помог ей".
Он уже так отупел, что виденное не взволновало его. Теперь Анфимьевна лежала, задыхаясь, в своей комнате; за нею. ухаживал небритый, седой фельдшер Винокуров, человек всегда трезвый, очень болтливый, но уважаемый всей улицей.
- Знаменитая своей справедливостью женщина, замечательнейшая, - сипло говорил он. - Но - не вытянет. Пневмония. Жаль. Старичье - умирает, молодежь - буянит. Ох, нездорова Россия...
Дважды приходили солдаты, но стреляли они издали, немного; постреляют безвредно и уйдут. Баррикада не отвечала им, а медник посмеивался:
- Бесполезно патроны тратят, сукины сыны... И хвастливо говорил:
- В старое бы время: ребята - в штыки! И успокоились бы душеньки наши в пяток минут... Лаврушка нашел, что:
- Пули щелкают, как ложкой по лбу.
Как-то днем, в стороне бульвара началась очень злая и частая пальба. Лаврушку с его чумазым товарищем послали посмотреть: что там? Минут через двадцать чумазый привел его в кухню облитого кровью, - ему прострелили левую руку выше локтя. Голый до пояса, он сидел на табурете, весь бок был в крови, - казалось, что с бока его содрана кожа. По бледному лицу Лаврушки текли слезы, подбородок дрожал, стучали зубы. Студент Панфилов, перевязывая рану, уговаривал его:
- Не дергайся. Стыдно.
Но Лаврушка, вздрагивая, изумленно выкатив глаза, всхлипывал и бормотал:
- Ой, больно! Ну, и больно же, ой, господи! Да - не троньте же... Как я буду жить без руки-то? - с ужасом спрашивал он, хватая здоровой рукой плечо студента; гладя, пощупывая плечо и косясь мокрыми глазами на свою руку, он бормотал:
- Какой же революционер с одной-то рукой? Товарищ Панфилов - отрежут руку?
Но вечером он с подвязанной рукой сидел за столом, пил чай и жаловался Якову:
- Больно долго не побеждаем, товарищ! Нам бы не ждать, а броситься бы на них всем сразу, сколько тысяч есть, и забрать в плен.
Яков совершенно серьезно говорил ему:
- Так оно и будет. Обязательно бросимся, и - крышка им! Только вот тебе, душечка, руку надо залечить.