Михаил Пришвин - Том 2. Кащеева цепь. Мирская чаша
Семен Иваныч устроился, перекрестился: донеси, господи! Вдруг около десяти вечера объявляют: «Не пойдет!» Метель засыпала всю рассыпанную Русь и соединила в одно прежнее белое необъятное царство.
На обратный трамвай номер пять со Знаменской площади на Васильевский остров опять с чайным ящиком очень удобно устроился Семен Иваныч, никому по помешал. Слышно было, как из пулемета стреляли, но в трамвае на людях было не страшно. Переехав уже Николаевский мост, номер пять вдруг остановился, и свет в трамвае погас, и номер восемнадцать, который вплотную шел за пятым, тоже погас, и все трамваи в столице, где какой шел, на том месте остановились и погасли: тока не было. Пождали час и два, – кому охота в метель под выстрелами пешком идти?! Но, делать нечего, один за другим разошлись пассажиры, исчезая в метели, и, наконец, кондуктор ушел.
С тяжелым ящиком – пятьдесят фунтов чая! – выходит последним Семен Иваныч, озирается: света – огонька не видно кругом, и ни одного человека нигде, и, кажется, если бы и появился где-нибудь человек, так страшнее был бы самого лютого зверя. Вот если бы много людей – тогда ничего. В надежде встретить много людей на Большом проспекте, спешит Семен Иваныч так, будто за ним гонятся, во весь дух бежит, задыхается под тяжестью ящика. А на Большом еще хуже, – на проспекте пусто, как в сибирской пустыне, и даже пустое, чем там: там от веку положено, а тут проспект, огромные дома – и никого!
Частую перестрелку донес ветер с Гавани, и так близко кажется, вот сейчас тут, на чужбине, и останешься совсем. Тогда явственно предстала Семену Иванычу его Козочка-покойница, Сонечка-племянница, снежно-белая, и жалится, зачем он бросил ее в Лебедяни и ее маленькие похороны променял на такие большие и все равно такие неправедные. Покачнулось видение, разлетелось, и показалось в метели огромное серое чудище: то понизится, то вырастет, и машет, машет, прямо на Семена Иваныча.
Выронил ящик, посторонился, перекрестился, и огромное выбежало из метели маленькой черной собачкой прямо на Семена Иваныча.
Потом выросли какие-то три горы и вышли к Семену Иванычу тремя штатскими, с ружьями. Осмотрели крышку, взломали, – чай!
– Мародер!
И повели куда-то Семена Иваныча.
IIIВ той комнате, где грезили когда-то благородные девицы, записанные в бархатную книгу, сидят два генерала и в шашки играют, третий генерал заметает комнату. Каждый час вводят новых арестованных. Два старичка – были когда-то директорами департамента – пробуют уснуть и, холеные, не могут уснуть от всякого шума, вскакивают, узнают место, и опять ложатся, и опять вскакивают, как заводные. Полковник, пожилой человек с офицерским «Георгием», бормочет что-то без перерыва про митрополита Антония. За полночь слышится в коридоре:
– Мародера поймали!
И вводят Семена Иваныча. Дико обводит горящими глазами грузный, черный, с проседью, всклокоченный, занесенный снегом человек и тяжело садится на табуретку.
Руки у Семена Иваныча на животике, большие пальцы неустанно крутятся один возле другого и час, и два. Безумный полковник с «Георгием» ему, как другу, рассказывает о средствах спасения родины: завтра он подаст прошение митрополиту Антонию, чтобы ему разрешил митрополит идти во все притоны хулиганские и вертепы и собирать хулиганов под голубое Христово знамя.
– Это завели их не туда, а в наших хулиганах много божественного!
Слушает внимательно полковника Семен Иваныч, а глазами косится на генералов, играющих в шашки, замечает, как загоняется пешка, запирается.
– Завели народ не туда! – бормочет полковник.
– Кончена, заперта! – объявляет генерал.
Семен Иваныч что-то промычал и очень обрадовал полковника: все-таки голос подал.
– Я, – говорит, – соберу для митрополита всех хулиганов под голубое знамя, приведу всех под благословение к митрополиту, и Россия будет спасена.
Глубинеет ночь. Где почивали смольные благородные девицы, записанные в бархатную книгу, вповалку спят теперь арестованные генералы, и бывший член Государственной думы, и член Учредительного собрания, разные социалисты, чиновники, только не спит один Семен Иваныч и все крутит пальцами.
Смольная Грезица коридорами-арками переходит в зал с двойным светом, где принцессой танцевала Екатерина Великая с последним польским королем, и скрывается в верхних голубеющих окнах.
Голубеет утро. Просыпаются заключенные один за другим и все на Семена Иваныча смотрят: как сел вчера на табуретку, так и теперь не шелохнется, сидит и только пальцами крутит. Хозяйственный генерал приготовляется к чаю; встают, оправляются директор департамента, социалисты, депутаты.
Часы бьют десять, одиннадцать, двенадцать… В первом часу объявляют Семену Иванычу:
– К допросу!
Так подумал Семен Иваныч, когда привели его к допросу, что это судьи сидят, и очень удивился им: знакомые, такие хорошо знакомые, как жил всю жизнь с ними, такие же точно и тут – на том свете – сидят.
– Здравствуйте, приятели!
Хмурые, молчат судьи.
– Зазнались, черти, не узнаете?!
И хохотать.
Велели Семена Иваныча вывести, но под послед он успел им ввернуть:
– Хулиганчики, хулиганчики, сколько в вас божественного!
* * *Какой-то секрет от всей заворошки открылся Семену Иванычу в эту затворную ночь, и все его страхи прошли, как будто он забежал дальше всякого страха и сам стал как страх. В самое пекло идет, в самую гущу бесповоротную, где возле винного склада красногвардейцы третьи сутки стреляются с пьяницами. Без всякого страха под пулями идет, идет Семен Иваныч к пьяницам.
– Здорово, ребята!
Пьяницы отвечают:
– Наше превосходительство!
Рыжий, растрепанный, вовсе пьяный солдатик подносит вина.
– Под голубое знамя, шагом марш! – командует Семен Иваныч.
– Точно так! – отвечает рыжий.
Безумный и пьяный выступают под пули, и пули не берут их: никакого страха не имеют безумные и пьяные, они сами как страх. Свертывают сани, грузовики, автомобили, останавливаются трамваи, пропускают безумного идти с войском.
Так Семену Иванычу и представляется, будто не один пьяница за ним идет, а все полки, вся пьяная Русь шествует под голубое знамя. Семен Иваныч больше ничего не боится, – Семен Иваныч сам теперь как страх. В ужасе сторонятся прохожие, обыкновенные люди, издали смотрят, как шествуют: безумный впереди, пьяный позади, в странном обманном согласии.
Комментарии
Список условных сокращений
ИМЛИ – Архив А. М. Горького Института мировой литературы АН СССР им. А. М. Горького, Москва.
Горький – А. М. Горький. Собр. соч. в 30-ти томах. М., Гослитиздат, 1949–1955.
ЛН – «Литературное наследство».
Собр. соч. 1929–1931 – М. М. Пришвин. Собр. соч. в 6-ти томах.
М.-Л., ГИХЛ, 1929–1931.
Собр. соч. 1935–1939 – М. Пришвин. Собр. соч. в 4-х томах. М. Гослитиздат, 1935–1939.
Собр. соч. 1956–1957 – М. М. Пришвин. Собр. соч. в 6-ти томах. М., Гослитиздат, 1956–1957.
ЦГАЛИ – Центральный государственный архив литературы и искусства, Москва.
Кащеева цепь*
Рождение замысла автобиографического романа М. М. Пришвина «Кащеева цепь» относится, по-видимому, еще к дореволюционному времени, но вплотную к работе над этим произведением он приступил в декабре 1922 года после окончания повести «Мирская чаша». В «Кащеевой цепи» Пришвин совершает «прыжок в прошлое» героя «Мирской чаши» – Михаила Алпатова, обращаясь к его детским, отроческим и юношеским годам. Начало романа писалось Пришвиным в деревне Дубровка близ Талдома Московской области.
«Кащееву цепь» Пришвин называл «очерком своей жизни». Хронологические рамки романа намечались автором от конца царствования Александра II (1870-е – начало 1880-х годов) и до современности. «Мирская чаша» должна была войти в роман как одна из его составных частей.
Воссоздавая картину русской социальной и общественной жизни конца XIX – начала XX века, Пришвин, верный исторической правде, с большим художественным мастерством создает в «Кащеевой цепи» образы разоряющихся, теснимых «банком» дворян-помещиков и богатеющих сибирских купцов-колонизаторов, батраков, безземельных крестьян и духовенства, провинциальных интеллигентов-народников и первых марксистов-подпольщиков. Примыкая к таким классическим в русской литературе образцам «семейных жизнеописаний», как трилогия «Детство», «Отрочество» и «Юность» Л. Н. Толстого, «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» С. Т. Аксакова, «Кащеева цепь» имеет и весьма существенное отличие от них. Это философский роман, в котором на первый план вынесена личность автобиографического героя, проходящего трудный путь познания себя и окружающего его мира. Что же касается отображенной в «Кащеевой цепи» предреволюционной эпохи, характеризуемой ломкой всего старого уклада жизни, то ей в романе отведена роль социального и бытового фона. Историческая действительность со всеми ее реалиями и подробностями предстает в произведении Пришвина сквозь призму восприятия ее Курымушкой-Алпатовым – художественно одаренной натурой, обостренно воспринимающей всякую несправедливость и верящей в силу добра. Автор романтизирует своего героя, приподнимает его над будничностью «бытия», в какой-то мере любуется им. Жизнь Курымушки-Алпатова – это, по словам Пришвина, «медленно, путем следующих одна за другой личных катастроф, нарастающее сознание». Движущей пружиной сюжета «Кащеевой цепи» является с большой тщательностью прослеживаемый автором самый процесс движения мысли героя романа, который «ставит свою лодочку на волну великого движения» и чье личное «хочется» определяется «в океане необходимости всего человека» (М. Пришвин. Незабудки. М., «Художественная литература», 1969, с. 35). Надо отметить, что образ Курымушки-Алпатова это не фотография молодого Пришвина, а более высокая, философски осмысленная ступень художественного обобщения и типизации конкретного автобиографического материала. Художественное своеобразие «Кащеевой цепи» в том, что познание будущим писателем Курымушкой-Алпатовым социальной действительности и своего места в ней представляет собой акт творчества, выражающийся в преобразовании результатов наблюдений героя над жизнью и его выводов в систему обобщенных символических художественных образов. Символический смысл имеет уже заглавие романа. «Кащеева цепь» у Пришвина – это, во-первых, собирательный образ социального зла, а во-вторых – условное обозначение всего дряблого, слабого, безвольного, что таится в душе человека и мешает ему выявить свое «я». В соответствии с философской концепцией романа, Пришвин называет его части «звеньями» той злой «Кащеевой цепи», которые Курымушка-Алпатов на своем пути к свободе должен разорвать. «Из своего детства, отрочества и раннего юношества я сделал сказку, которая еще не совсем пережилась мной, радует меня», – писал Пришвин в 1925 году в «Автобиографии». Курымушке-мальчику близок мир народной фантазии, который он населяет персонажами, взятыми из действительности. Неудачный побег Курымушки-гимназиста в таинственную и далекую «Азию» и развеянная при столкновении с действительностью наивная мечта о сказочной стране «Золотых гор» – начало проходящей через весь роман темы любви к Родине. Детство Пришвина прошло в небольшом имении в Елецком уезде. Наблюдения над жизнью малоземельных крестьян в сознании Курымушки оформляются в легенду о «втором Адаме», который пришел на землю, когда «первый Адам», изгнанный богом за грехи из рая, уже заселил ее, и для «второго Адама» свободной земли не оказалось. Поиски счастливой страны «Золотых гор» для себя Курымушка в легенде о «втором Адаме» связывает с мечтой крестьянина-хлебопашца о свободном труде на своей земле. Впоследствии легенду о «втором Адаме» Пришвин называл одной из «главных» своих «жизненных тем». Прекрасная страна «Золотых гор» из сказки у героя романа конкретизируется в поэтический образ зачарованной злым Кащеем, опутанной его цепями Родины, с ее несметными природными богатствами, с ее ширью, привольем, красотой, очищающей и возрождающей душу Михаила Алпатова. Вообще реальная действительность в «Кащеевой цепи» сопряжена со сказкой, и наряду с реальным миром в романе Пришвина как бы сосуществует другой, отраженный, сотканный из фантазии. Так, когда Алпатов читает работу К. Маркса «К критике политической экономии», для него приобретает особый, «сказочный» смысл образное выражение К. Маркса о «золотой куколке», в которую превращаются все товары, а когда Алпатов переводит книгу Августа Бебеля «Женщина в прошлом, настоящем и будущем», то женщина будущего ассоциируется у него со сказочным образом Марьи Моревны. В этом смысле роман Пришвина дает материал для уяснения роли народного миропонимания и фольклора в становлении личности героя (см.: П. С. Выходцев. Народно-поэтическая основа философской прозы М. М. Пришвина. – «Русская литература», 1980, № 1, с. 49–72).