Иван Шмелев - Том 4. Богомолье
Слезаю с горы и вижу Горкина. Он ходит чего-то по мокрому катку, прямо по луже шлепает, не чует, что валенки промокли. Я кричу ему: «ты же ноги промочил, как же ты в валенках и по воде, а меня всё останавливаешь…» Он только отмахнулся, потопал по снежку, проворчал: «не до валенок теперь». А что? Я беру его за руку. Он на меня не смотрит, и на глазах слезы у него. Спрашиваю его, чего это он плачет, папашеньку всё жалеет? Он говорит, что всегда помнит папашеньку, да чего ж о нем плакать, в раю он у Господа… кому же и в раю-то быть, если не таким… ни одного человека не обидел, все о нем молятся… – «Так о чем же ты плачешь?». – «Страшно тебе и говорить», – только и сказал. И я ему сказал, что и мне что-то с самого утра страшно, боюсь чего-то, и все, будто, боятся, а сейчас совсем страшно стало, жандармы куда-то поскакали.
– Разве поскакали? ты когда видал? – спрашивает он тревожно.
– Да, вот сейчас, с забора я видал.. много поскакали, всё к рынку, и офицер с саблей поскакал, очень страшно… А что, чего-нибудь страшное будет, а?
Он крестится на березы и говорит чуть слышно, всё боится:
– Страшное дело, милок… Царь-батюшка наш преставился, царство ему небесное. Ты только не кричи про это, страшно про такое говорить. Господь попустил такое… злое дело!..
– Чего попустил? какое злое дело? почему ты так особенно говоришь, всё крестишься? это очень страшно, а? – упрашиваю его сказать мне всё.
– И не приставай, не могу тебе сказать, маленький ты, страшно тебе сказать про такое. Нет, нет, и не приставай…
Он отмахивается и опять идет по воде, не видит. Я бегу в дом узнать, какое это «такое, злое дело», вижу у ворот Гришку и кричу ему: «слыхал, Горкин-то сказал… наш царь?..» Гришка грозится на меня, шипит – «не ори, разве про это можно орать?!». Он какой-то особенный, очень строгий: на картузе у него медная бляха, на нее свисток железный, для скандалов, когда надо опасных людей ловить, и стоит у запертой калитки, дежурит на часах. У калитки стоит и Василь Василич. Василь Василич пошатывается и грозит мне пальцем, присел накорточки и манит меня, шопотом шипит: «иди сюда, чего скажу-то…». Я подходу к нему и слышу, что он «не в себе», пахнет от него смирновкой. В такое-то время, в Великий пост! Этого еще никогда не было, он всегда зарок принимает на Великий пост, а теперь даже стоять не может, и смотрит, будто рыбьими глазами, Горкин так говорит. – «Это я с горя», – говорит Василь Василич, – «у нас такое горе…» – «Царь помер, да?», – говорю ему. – «Это что, ежели бы сам, а то энти… губители…» И дальше не говорит. – «Иди домой и сиди тихо-смирно…, а то страшно теперь, такое время… теперь страшные дни пришли… без царя мы теперь живем… конец подходит!».
Мне очень страшно. Мы теперь живем без царя! Это тот царь, с хохлом… портрет его, в золотой раме, висит в столовой. Тот, особенный, кто всё может… может и казнить, и миловать? Его помазал сам Бог, – рассказывал мне Горкин, – и он не простой человек, а как угодник и святые люди. Его поставил Бог, и он особенно близкий к Богу. Ходит в золоте, и ест на золоте, и ест не то, что едят все люди. Что же он может есть? – я не могу придумать. И он – по-мер! Даже не помер, а его… энти, губители… убили?! Как же мы теперь без царя? А если придут враги? Должно быть придут враги… все вот т сторожат… и шепчутся, и боятся, и жандармы куда-то поскакали, и велят запереть ворота, как боятся. Могут придти враги и всех нас перережут! Враги его боялись, а теперь он помер, и… конец подходит, всех порежут. Недавно мы пели песню и зажигали плюшки на тумбочках: «царствуй на страх врагам!». А теперь – какой теперь страх врагам!
В доме тихо, канареечка только чуть-чуть журчит. После смерти отца всегда у нас в доме тихо. А теперь еще тише и страшнее. Брат еще не вернулся из училища, сестры запрятались куда-то, матушка разбирается в бумажках, приводит дела в порядок, после отца. Нянька Домнушка метет полы, всё тычет в глаза комочком платка и воздыхает. Я спрашиваю ее, тихо:
– Домнушка, скажи мне… могут придти враги?
Она молчит, шмыгает только носом и возит щеткой. Я дергаю за щетку и не даю мести.
– Нет, ты скажи… царь помер, без царя мы живем теперь… могут придти враги.. резать нас?
Она вырывает у меня щетку, пихает меня в угол и топает:
– Да отвяжешься ты от меня, смола? – шипит она страшным голосом, как змея, – разве теперь так можно безобразить! страшное такое, а ты как бесенок прыгаешь! ступай на свое место, возьми книжку, читай в книжку…, что я тебе говорю? слышишь, за упокой души благовестят, помолись – поди за батюшку-царя! У, страха на тебя нет… погоди, вот.. погоди-и!..
И тут слышно, как благовестят уныло. Я не могу усидеть на месте и бегу к Горкину в мастерскую. Он затворился в своей каморочке и не отвечает на стук в дверку: должно быть молится. Если молится – ни за что не пустит к себе. Я пробую дергать дверь: не отзывается. Бегу к Антипушке на конюшню.
– Антипушка, милый… это правда, сущая правда, будто царь помер, преставился?
Антипушка чинит большой хомут. Он сдвигает на лоб медные очки, ставит хомут к ногам и говорит шепотком – боится. И в глазах его чувствую я страх.
– Да, преставился наш царь-батюшка, царство ему небесное, вечный покой. Не простой он был царь, а отец родной, царь – Освободитель… нас, крестьянский народ на волю выписал, выкупил у господ… и крепостных теперь нету, и меня выкупил… годов двадцать как выкупил… царь благой, наш Освободитель…, а его лихие губители вчера в Питере убили, лиходеи…, что нас вот ослободил…
Я кричу, в изумлении и страхе:
– Уби…ли?! убили… царя!.. мигилисты?!.. Врешь ты, его Бог поставил… его нельзя убить!..
– Не ори ты так, чумной!.. – зажимает мне рот Антипушка, озираясь на дверь конюшни. – Убили, энти… губители-лиходеи, которые душу продали, самые последние…
– Подписали ему… кровью подписали… это самые враги? да?
– Не кричи ты, а то забрать могут! – шепчет Антипушка, озираясь. – теперь неизвестно, куда обернется, кто будет над нами… все опасаются, как можно кричать… сиди неслышно… начальство думу думает, а то…
– А то что? а?.. могут враги, а? нас теперь резать будут? будут резать? ну, скажи всю правду… Антипушка…
– А то почем знаешь? – крестится на меня Антипушка. – Теперь всё могут, без царя. Страшные дни пришли. Всё могут… и резать начнут, и… всё могут погубить… с ними, с энтими сам главный враг, нечистый… Ну да уж все пойдем… смотрит он на волосатый морщинистый кулак и стучит им по хомуту, – кто с чем, а все пойдем!..
– Я шкворень возьму… можно, Антипушка, этот шкворень, а? – шепчу я, чувствуя страх, до дрожи в животе, и в глазах жжет слезами. – Я буду шкворнем…, а ты чего возьмешь?
Антипушка трясет кулаком.
– Уж ежели начнется… хошь с оглоблей пойду, а то вот вилы…
– А… начнется?.. а чего начнется… резать? скажи, Антипушка… а?..
– Кто знает, как оборотится… Успеют присягу поцеловать… ну, может, оно и обойдется…, а не успеют…
– Какую «присягу»? что такое «присяга» как его поцеловать?.. Нет, ты скажи… я всё пойму… это чего… страшное, да?..
– Ступай ты, грехи с тобой… гонит меня Антипушка, – барыня запрягать велела, в церкву сейчас поедут, на панихиду… И уж городовой приходил, всем велел, чтобы шли присягу целовать, в церкве листы лежат, на канунах, на золотой бумаге, с орлом, и полиция стоит, очень строго.
Я бегу к воротам, маню Гришку:
– Скажи, кто царя убил? зачем присягу целовать?
– Ори еще! Разве можно теперь?!.. – шепчет Гришка и озирается: и он боится!
– А «присягу» успеют поцеловать?
Он глядит на меня, прищурясь, и говорит раздумчиво:
– Тебе не надоть, ты еще маладенец.
«Присягу» успели поцеловать. У нас опять царь, и враги не придут нас резать. Прежнего царя принесли на боковую стенку, рядом с бисерной барыней, а над столом повесили нового царя. Все у нас говорят, что этот царь очень сильный, может даже сломать подкову. Это хорошо враги будут его бояться. Новый царь весело глядит, глаза у него синие, большие, лицо большое, как у Василь Василича, и борода такая же, широкая, золотая. А лоб высокий, с залысиной, «мудреющий». А мигилистов поймали и будут казнить. Их никому не жалко. Скорняк говорил, что будь он царь – он бы их в смоле смолил и в котле варил. И все плотники придумывали, как казнить. Даже и Горкин не пожалел их, а всегда всех жалеет. Сказал:
– Надо людей жалеть, а энти ужи не люди стали, душу продали князю зла. Энти все законы преступили, и для них нет милости – закона. На них не закон, а страх надо. Тут власти их не помилуют земным законом, а… там… Господь рассудит правдой Своей.