Александр Солженицын - Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4
Не голод – голод ещё нигде не наступил, его только боялись, – но министр земледелия, поспевая с сегодняшним продовольствием, должен был поспевать готовить и урожай Семнадцатого года, и урожай Восемнадцатого. Продовольствие и земледелие вместе – это и значило: вся Россия на плечах. С юга на север всползала грозная черта распутицы – а за распутицей и за подсыханьем так же неотступно катило с юга на север время посева. А с осени не пахали под яровое, не хватало рабочих рук. На юге полевые работы вот уже начались – и не хватает рабочей силы, инвентаря, семян. И как убедить крестьян довериться, что в будущем им не грозит отобранье зерна, это только сейчас такой острый момент, – и убедить их сеять усердно? Опять же – воззвание. (И Родзянко то и дело катит свои воззвания, понимает: «Засевайте поля! Хлеб будет куплен правительством по необидной цене!» Уж по какой там будет куплен, но – засевайте, родные!) А ещё воззвать к горожанам: возделывайте сами огороды! А ещё воззвать к городским самоуправлениям: выдавайте льготную землю под огороды! Каждый, кто вырастит хоть пуд овощей, – облегчит продовольственное бремя России!
Весна идёт! И министерство земледелия должно успеть помочь посевам, в необычной обстановке третьего года войны и второго месяца революции. Кинулся к Гучкову: в тяжёлых местах разрешить крестьянам отсрочки от призыва. И – дать военнопленных, и дать воинские команды на помощь земельной обработке. И ещё же у нас – 300 тысяч учащейся молодёжи, такой активной и революционной, а вот разъедутся на каникулы – как их потом собрать и использовать? Уже теперь собирать в дружины, инструкторам обучать их земледелию….
Андрей Иваныч едва не шатался. Он не высыпался уже чуть ли не месяц, был измучен, пригнулись плечи, потерял неизменную бодрость.
Но и это всё – было не всё! Министр земледелия революционного правительства должен был ещё – и прежде того! – дать крестьянам землю, многолетне обещанную кадетами!
Несчастная эта прежняя пропаганда о земельном переделе! Какой сейчас передел? Начни сейчас передел – и остановится последнее снабжение городов. Но не только не время им заняться и сил нет, а вот изумление: самой этой необъятной земли для раздачи в России не обнаружилось! Оказывается, даже всю казённую и помещичью землю разделив, – в иных губерниях нельзя добавить крестьянину и одной десятины. А все те завидные обещанные десятки миллионов десятин оказались тайгой да тундрой. И не то чтоб это было трудно развидеть раньше, статистика всегда же была доступна, но в спешке и накале борьбы со старым режимом кадетские умы и другие интеллигенты, занятые земельным вопросом, не хотели вникнуть и не взялись объяснить неистовым передельщикам, да ведь и специалистов всегда не хватало в партии. Что такой земли нет – всегда говорил Столыпин, – страстно отвергали. Так пронеслись, как в завороженном сне, – и очнулись теперь, после революции, когда пришло практически делить, и оказалось: три четверти земли и так уже у крестьян. А оно уже само не ждёт: оно, грозное, уже первыми дымами подожжённых помещичьих усадеб завиднелось то в одной губернии, то в другой. Да ведь и должно было полыхнуть, и должно было заклубиться, этого и следовало ждать!
Ах, что бы вам ещё потерпеть, мужички! Что бы вам потерпеть ещё один годок, ещё этот один последний годок – пока Временное правительство укрепится, кончит войну, созовёт Учредительное Собрание…
Нет, теперь-то они и не хотели подождать!
Что там кипело, в деревенской темени, даже представить было трудно, а предотвратить – нет сил никаких. И тут ничего не находилось срочней и действенней, чем прямое воззвание. И Шингарёв сразу начал его набрасывать. Но предрекать и обещать, в какую сторону земельный вопрос будет решён, – этого ни министр земледелия, ни Временное правительство не смели, это было бы неуважением к будущему Учредительному Собранию. Можно только писать, что вообще вопрос будет подготавливаться, вот начнётся разработка материалов.
И на сегодняшнем заседании правительства Шингарёв держал перед собой проект воззвания, ещё меняя и дописывая.
Заседание было на редкость нудное. Четверо министров прямо отсюда ехали на вокзал и мечтали отоспаться хоть в вагоне. Всё текло кредитование, все просили кредитов. И Терещенко важно кивал, кивал, записывал, нисколько не возражал, как будто деньги у него были немеряные.
Стал Шингарёв докладывать своё воззвание – волновался: ведь знаменательный исторический момент для России, либеральные круги впервые сами останавливают крестьянскую мечту!
Но министры не заметили ничего необычного. В той же дрёмной, текучей манере согласились, без прений и поправок.
А Некрасов, как проснувшись, сказал свежим голосом:
– Это идея! Я тоже такое воззвание напишу, от имени правительства. На станциях солдаты безчинствуют – нет управы. Насильничают над железнодорожными служащими, переполняют поезда, – а если ось лопнет, да крушение? Напишу.
* * *Подумаешь умом – головушка кругом* * *638
Жить оставалось только надеждой, что через месяц-два всё устоится, угомозится – и боеспособность армии восстановится. Но по всему, что капитан Клементьев видел в своей батарее и слышал из окружающей пехоты, – солдатское настроение, напротив, раскачивалось и стало такое переменное, что у офицеров опускались руки. За порывом тёплого разговора – тут же какая-нибудь дикая выходка или недоброе слово, дослышанное. Пойдёшь от нечего делать пушки осмотреть – из землянки выглядывают, бурчат: «Вот, заноза, дырку в целке ищет». И что было правильно: тотчас же пытаться поставить ослушника на место – или не замечать и ждать, что сами убрыкаются?
От начальства получить указания было не от кого. Командир дивизиона продолжал линию, что революция – к лучшему и нас спасёт. А командир батареи, и всегда-то широкой, плывучей комплекции с расплывшейся лысиной на голове, – ещё разрыхлился, расслабился и у себя в землянке всё раскладывал пасьянсы.
– Да-а-а, – говорил с сожалением или завистью. – Теперь многие офицеры отпрашиваются в госпиталь. Собирался и я заболеть, да совесть не позволила. Если б не долг войны – взять да и уйти, пусть управляются сами. Но надо всё-таки, знаете, спасать Россию. А с кем, спрашивается, спасать, если солдаты из окопов убегут? Уж вы, Василь Фёдорыч, прошу, держите батарею, – вы молодой, духом крепкий и происхождения народного, к вам доверия солдатского больше. А нам – теперь трудно стало с солдатами разговаривать. Хоть и признали мы безропотно новый строй – а всё безполезно.
Не он один отошёл – как-то вообще офицеры разъединились перед солдатским недоверием, перед газетной пакостью. Соединённые годами войны – теперь вдруг разрознились, не было дружных решений, не было единства мнений, каждый сам избирал линию поведения.
А солдаты, пожалуй, наоборот: они теперь искали будущего все вместе. Чернобородый мрачный медлительный Хомутов выразил это так:
– Теперича свово обчества надо держаться. Ежели чужим будешь, храни Господь подранят где, – на перевязку не подхватят. Санитары теперича в очко режутся.
Безработные санитары резались в карты, да, но и свой батарейный ветеринарный фельдшер не только перестал опекать ковку лошадей, но где-то в близком тылу наладил самогонный аппарат, сам был пьян и других угощал, ездовых.
Фельдшеры – это была известная обиженная категория: 4 года они учились, а получали только унтерский чин. И все их зовут на «ты». И в мирное время ещё 6 лет должны были служить – куда после этого пойдёшь? Всегда недовольные, завистливые к офицерам, они теперь и потянули в революцию.
Клементьев нагрянул к фельдшеру, аппарата не нашёл, но самого застал в дымину пьяного: с койки поднялся, но шатался, и весь растрёпан.
– Вы знаете, что пить спиртное на передовой – запрещено? – отчитывал его капитан.
– Эт-та – остатки царских приказов! – отмахнулся фельдшер неровным движением. – А мы теперь держим – новый режим!
– А кто вам разрешил стоять вольно?
– А я смирно никогда и не умел! А теперь наша взяла – чего тянуться? Власти у вас уже больше нет, котора была при царе. Теперь каждый – себе голова! Не Девятьсот Пятый вам год! – не повесите, не расстреляете…
Уже и остановить его было нельзя, на пять слов капитана вываливал полсотни своих.
– Да не боюсь я и даже Бога!.. И вся сознательная пехота на моей стороне!
А на поясе, на шнурке, висел у него финский нож.
И ушёл от него Клементьев ни с чем, с позором и безсилием.
И что, правда, он мог сделать? Никаких наказаний у командиров не осталось. Он только мог просить батарейный комитет рассмотреть дело этого фельдшера.
Если комитет ещё что решит.