Николай Наумов - Юровая
— И за семь бы гривен помолились, и ей-богу. Мало полтины-то, сизый. Дыр-то много, попробуй-ко заткнуть-то их все из полтины, для бога-то хоша положь семь гривенок…
— Каждому-то для бога расточать, и кармана не напасем, а мало тебе — я и не навязываюсь. От щедрыни бог ослобонил, ешь ее сам! — И, отвернувшись от них, Петр Матвеевич монотонно забарабанил по столу.
— Не человек ты, однако! — всплеснув руками, произнес Парфен Митрич.
— Обознался… Самый по образу и подобию…
— Не умолишь тебя никакой слезой…
— И не утруждайся… Не икона! Добр ли я вот, по вашему-то понятию? — спросил он после непродолжительного молчания, искоса поглядывая на них.
— Взыщи тебя, господи! Одно слово.
— Я вот не разоряю, я вот шесть с пятаком надкидываю, довольно ли?
— Не далеко уж до пятачка-то: надбавь, с добродетели-то сжалься! — ответил ему Парфен Митрич.
— И все вы в бесчувствии! Все мало!
— Нужа, родной, а-ах, нужа! Нашему брату и копейка дорога, не токмо пятак!
— А ко мне, по-твоему, пятаки-то сами в карман плывут, а?
— Сравнял! Твое дело и наше! Ты купец, куда ни шагнешь — все деньги, а наше-то дело: где постоишь, и тут протает!
Петр Матвеевич снова отвернулся я задумчиво посмотрел в угол.
— Надо бы вас поучить исшо, да уж стих-то прошел, укротился я! — вскользь заметил он.
— Поучил, чего исшо надоть? Понюхали, чем от сапог-то пахнет! — также заметил ему и Ермил Васильевич.
— То-то, мало, говорю, нюхали-то, надоть бы исшо, в обонянии чтоба было! Ну, дам я вам пятак, надкину, что ж вы-то мне, чем за это отплатите, а?
— В ноги… от мужика одна плата!
— А ты говоришь, пахнет? — с иронией срросил он.
— Понюхаешь и вторительно… Нужа-то заставит!
— И только что понюхаешь, будто боле и ничего, а?
— Господи, да чего ж тебе исшо надоть? Ругал, ругал, исшо мало, ты пожалей, ведь и мы люди! — вмешался Парфен Митрич. — И в нас ведь душа…
— А на будущий год вы сызнова за энти песни, а? Сызнова будете ум показывать? — спросил он.
— Живы ли исшо будем!
— Ну коли жив-то будешь?
— Ум-то показывать? — переспросил Парфен Митрич. — Нет, пожалуй, что не мужичье дело!
— И завсегды это памятуйте!
— Оборони господи! И без ума мужику горе, а с умом вдвое, особливо учителя-то…
— Не потакают, а-ах-ха-ха-а!.. Ну, так вот за то, что будто я вас уму поучил, дайте-ко мне подписку, что обязуетесь на будущий год продать мне всю вашу рыбу по моим ценам, а?
— Подписку-то? — И, почесав в затылке, Парфен Митрич вопросительно посмотрел на остальных.
— А ты не обидишь? — спросил Ермил Васильевич.
— Какой стих найдет!
— А-а-а! боязно… Эк-то?
— Ты только будь в покорстве, а от меня… окромя добра… поняли?
— О-ох… оно… что ж, как, други? — обратился он к остальным. — И задаточку дашь? — снова спросил он Петра Матвеевича.
— Снабжу!
— Пошли ему господи, други, ей-богу!.. добрый он! — говорил, обратившись к толпе, обрадованный Ермил Васильевич. — Дай тебе господи! — откликнулись на слова его и остальные, и на истомленных, за час до того убитых лицах засияла радость.
Щедрою рукою дал им Петр Матвеевич задаток и часть денег, причитающихся за скупленную на свал рыбу до развеса ее. И взяли они задаток, не думая о будущем: да им ли, жившим день за день, было думать о будущем?
В тот же вечер Роман Васильевич утвердил своею печатью составленное условие между Петром Матвеевичем и крестьянами, где были приписаны услужливым Борисом Федорычем непонятные для последних слова: "а в случае неустойки или упорства нас, нижепоименованных, волен он, Вежин, искать все свои убытки с нашего имущества, за смертью же или неустойкою кого-либо из нас, он волен искать свои убытки с нас, взаиморучателей".
Когда Мирон Игнатьевич и Семен пришли из балагана к вечернему чаю, Петр Матвеевич молча подал Мирону Игнатьевичу составленное им условие.
— Учись, Семка, у дяди, поколь жив он! — с улыбкой обратился Мирон Игнатьевич к Семену после прочтения условия. — С энтакой наукой большие палаты наживешь… бо-ольшие!
Лицо Петра Матвеевича дышало горделивым довольством. Лучшей похвалы для него и не могло быть.
-
Наступил и день открытия ярмарки. После молебствия на площади и водосвятья раскрылись балаганы, показав сложенные в них богатства. На иных взвились флаги, и густые толпы народа, одетого по-праздничному, рассыпались по рядам. И каких только костюмов не мелькало в этих шумно волнующихся массах: и теплая без разреза малица,[6] с такою же шапкой и сапогами — остроумное изобретение остяка, — и белые малки,[7] узорно вышитые цветною шерстью на спине и на полах, и овчинные тулупы, одетые вверх мехом, и суконные зипуны. Матерчатые, ярких цветов кацавеи на женщинах и шубки, опоясанные алыми кушаками, еще более разнообразили эту и без того пестреющую всевозможными оттенками картину, обливаемую яркими солнечными лучами. Неумолкаемо несшийся говор и хохот, иногда покрываемый резким визгом скрипки или гармоники, звон колокольцев и бубенчиков на лихих тройках, заложенных в розвальни, с гиком носившихся по улицам, хоровые песни катавшихся в них девушек и парней, сливаясь в один общий нестройный гул, напоминали скорее прибой волн о прибрежные скалы, чем человеческую речь.
У балаганов, где шел оживленный торг, кипела разнообразная, полная наивного юмора жизнь, того юмора, которым так богата натура русского простолюдина, где вместе с детским миросозерцанием его, и незлобивой шутливостью сливается и логический ум и трезвый опыт, выносимый из многострадальной жизни. Порою в воздухе быстро мелькал аршин с наматываемым на него ситцем, но расходилась за копейку цена, и торговец с ругательством складывал снова в кусок отмеренный ситец, а покупательница, прищелкивая орехи, флегматично отговаривалась на укоры его: "Поробь-ко с мое, и на копейку оглянешься!" У одного из балаганов пожилой мужичок более часу вытягивал сыромятные ремни наборной сбруи, пробуя упругость их и на колене и зубом, и, все еще не убеждаясь в крепости, на все уверения торговца приговаривал: "На жернове, брат, не выдержит!"
Из каждого балагана слышался пробный звон колокольчиков, покупаемых под дуги, щелканье ружейных замков, тупой звон кастрюль, происходящий от стука в днища их, или тонкое дребезжание чайников и чашек, кидаемых торговцами на прилавок в удостоверение прочности их пред покупателями, у которых разбегались глаза на сверкающие перед глазами их товары. Иной и ничего не покупал, а все-таки теснился у прилавка, примеривая на свою голову различные шапки и шляпы, прицениваясь и к сапогам, и к рукавицам, и ко всему, на что глаза глядели, — и, махнув рукой с видом недовольства, отходил к соседнему балагану, где повторялись те же сцены.
Мирон Игнатьевич терпеливо уверял молодую, довольно красивую женщину в прочности торгуемого ею шерстяного платка.
— Ты, молодка, энтот плат-то и в тыщи годов не выносишь! — говорил он, пока она с боязливой нерешительностью мяла его в руках; — нить-то у него во-о-лос, без сумления! Что те, молодчик? — обратился он к подошедшему крестьянину, облокотившемуся на прилавок. — Что, говорю, покупаешь? — снова повторил он.
— Я, брат, струмент выглядываю, да чтой-то нет, ровно, экаго! — ответил он, зорко оглядывая полки.
— Плотничный аль кузнечный струмент-то? — спросил он. — Не сумняйтесь, молодка, то ись за верное говорю… вещь… статья! — обратился он к молодице. — Какой струмент-то, спрашиваю, званием-то?
— Имя-то его, подь оно к богу, твердил, твердил… да провались оно…
— Мастерства-то ты какого?
— Столяр! Избы рублю по деревням-то!
— Рубанок?
— Сказал… хе… Этот струмент я лонского года у городского мастера видел, не здешний, он сказывал! Вертит, вертит, да ах ты, братец, ну и струме-ент!
— Напарье, коль вертит!
— О-о! Напарье! Этот струмент… слово… имя-то вот, подь оно, и твердил!
— Что ценой-то? — прервала его молодица, ощупавшая и тщательно осмотревшая платок со всех сторон к свету.
— Без лихвы, красавица, полтора рубля! Самую свою цену и, ей-богу, себе дороже: уж так единственно за прелесть твою!
— О-отступись, за экой-то плат?
— Без износа, лебедка, по-о гроб жизни и деткам впридачу!
— Восемь гривен! — произнесла она.
Мирон Игнатьевич молча сложил платок и, не обращая внимания, отложил его в сторону.
— Видом-то, говорю, каков струмент-то? — снова обратился он к крестьянину.
— То ись как бы это тебе, братец, как шило, говорю, и с такими это фигурами, а-ах ты, черт возьми, и в кою сторону ты им не верни, все фигура, — объяснил он.
— Продаешь, что ль? — прервала его молодица, все еще продолжавшая стоять в раздумье.
— Дешево покупаешь, только домой не носишь! — ответил он. — Хошь купить, вот те рубль тридцать — последнее слово!