Раиса Орлова-Копелева - Двери открываются медленно
"... Как ни парадоксально, ... они (сотрудники "Нового мира" Р. О.) хотели, чтобы именно этот режим существовал, лишь придерживаясь своей Конституции..."
Верно. В этом была, вероятно, ограниченность "Нового мира", но была и прочная связь с авторами и читателями - единомышленниками. Автор книги "Бодался теленок с дубом", человек максималистский, тем не менее ощущал многосторонность, широту, придававшие "Новому миру" такую нравственную силу (*). (* Еще выше он оценил значение журнала, пробыв годы в изгнании. См. "Вестник русского христианского движения", 1983, No 137. *) Есть в солженицынской литературной автобиографии места, противоречащие и основному течению этой книги, и большинству его выступлений последних лет, прямо связанные с "Новым миром", с его главным редактором Александром Твардовским.
"И, хотя сердце рвется к чему-то большему, к чему-то решающему, но историю меняют все-таки постепеновцы, у кого ткань событий не разрывается. Если б можно плавно менять ситуацию у нас, - надо с этим примириться, надо б и делать. И это было бы куда важней, чем ехать объяснять Западу".
Говорит Солженицын и о "примирительных возможностях" Твардовского. Именно эти примирительные возможности и представляют собой ту готовность к диалогу, которая сегодня определяет, будет ли вообще продолжаться жизнь на земле. Можно ли договориться хоть о чем-то. Из небольших московских комнат, где мы без конца спорили на эти темы, меня вытолкнуло на просторы большого мира, а проблемы эти, пусть и по-иному формулирующиеся, оказались важными и здесь. И не только для России. На родине для честного писателя все еще почти полностью закрыты целые пласты страшного исторического опыта: голод, коллективизация, лагеря... Писатель-эмигрант может об этом написать и пишет. Но для писателя-эмигранта начинает отдаляться (с разной скоростью), а то даже и исчезать то, что передать трудно: сегодняшний, сиюминутный опыт, взаимоотношения людей, цены на продукты, новые улицы, сплетни, изменения в языке, трудноуловимые вне устной речи. Уж не говорю о том, как дорог каждый человек там. И для литератора, быть может, самое главное - остаться с большим, удивительным, нигде больше не существующим русским читателем. Стоит каждому из нас, эмигрантов, почаще вспоминать гордые слова, выстраданные Анной Ахматовой:
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл,
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был...
Вижу две основные, при бесконечном множестве вариантов, возможности для честного российского интеллигента: делать свое дело внутри системы и вне ее. И та, и другая имеют нравственное обоснование. И та, и другая сопряжены с нравственными издержками: внутри системы, где честно работать становится все труднее, подобного рода издержек несравненно больше, и они страшнее. Мой безвременно погибший друг, работавший до последнего дня в системе и бесконечно за это себя коривший, сказал однажды: - А я считаю, что мы вправе ставить людей перед нравственным выбором, разумеется, ничего никому не навязывая, не заставляя. Я не делаю этого только по щепетильности... Делал он бесконечно много. А эта самая щепетильность - она тоже неотъемлемое качество истинного интеллигента. И как же ее не хватает и дома, и в эмиграции. * * * Много и часто говорю здесь о переводе в переносном смысле. А есть еще и первый, буквальный. Я живу в стране, язык которой обязана понимать, да и разговаривать. Иначе, что же я увижу, услышу, что смогу понять? Да, поздно; да, трудно. Но какой же иной выход? Еще дома самый близкий мне человек сказал однажды сурово: - Если ты ешь хлеб, выращенный этими людьми (мы - были в Эстонии), ты, как минимум, обязана уметь произнести слова "хлеб" и "спасибо" по-эстонски. И стояли у нас на книжных полках в Москве разговорники на языках народов СССР. Поступила на курсы немецкого языка. На столах у слушателей словари: турецко-немецкий, французко-немецкий, китайско-немецкий, корейско-немецкий, греческо-немецкий... В нашей группе занимаются учащиеся из девятнадцати стран. Через язык прикоснулась к людям того самого третьего мира, увидеть который не надеюсь. А тут увидела малую часть в быте, в повседневности. Радуюсь, когда понимаю слова. И очень скоро оказывается, что учусь я не только языку. Дома я нередко слышала о нашем "европоцентризме". Опять же, одно дело просто слышать, знать теоретически. А тут - некоторые студенты спрашивают, что такое "ассоциация", "монтаж", "фигуративно", "индивид", "министр"... - Так ведь это же латинские корни. - А мой язык - греческий, древнее латыни. Не могу объяснить своему сокурснику значение слова "беби-ситтер"; соединяю отдельные немецкие слова, отдельные английские, а главное - жесты: качаю воображаемого ребенка. Все тщетно. Вежливый, внимательный молодой кореец не понимает. - Если она хочет ухаживать за ребенком, почему бы ей не завести своего? А если мать не может сидеть со своим, зачем она рожала? Тут уж не слова - целый жизненный уклад. - А как по-русски "беби-ситтер"? - Так же - "беби-ситтер"... Пример на будущее время - Futurum - из учебника: "Через десять лет начнется третья мировая война". Мгновение ужаса, но именно мгновение - и продолжаю учить немецкие глаголы. - Какие представления вызывает у вас слово "лето"? - вопрос преподавательницы к нам ко всем. - У нас в Малайзии нет ни зимы, ни лета. - Я ненавижу лето, мне шум мешает работать, - другой студент. Ответ озадачивает, и я пытаюсь его перевести так: - Летом жизнь перебирается на улицу, комната перестает быть защитой, не отгораживает, как зимой... - Что вы, - возражает мне мексиканка, - именно летом у нас на улице быть невозможно, только комната и защищает... Учебное задание (несколько фраз, больше мы еще не можем) на тему "Национальный герой". Первое сочинение слушателя курда:
"Кемаль Ататюрк считается национальным героем. Но когда он пришел к власти, он обещал моему народу независимость. И обманул - у курдов нет ни своего государства, ни свободы..."
Чтение прерывается громкими криками: - Ложь! Ложь! Ложь! Немолодой турок яростно обличает курда, немецких слов не хватает, оба переходят на турецкий. Преподавательница очень тактично пытается призвать к порядку, убеждает вернуться к немецкому, да и перестать так неистово кричать. Она хочет продолжать урок. Но тщетно. Пишет на доске крупными буквами "TOLERANZ" - "ТЕРПИМОСТЬ". Многое я увидела и услышала в мире иностранцев, которые изучают немецкий язык. Опыт этот был незаменимым. Менее всего встретила я терпимости. Остродефицитное качество на всех континентах, у всех народов. Столкновение по поводу Ататюрка едва не закончилось дракой на улице. К чести курда надо сказать, что он тихо повторял: - Не могу же я на тебя поднять руку, ты мне в отцы годишься... Турок потом с наших занятий исчез. Читаем на курсах немецкого писателя Цверенца. Начало несколько напоминает зощенковских "Нервных людей": соседка, одолжив сковородку, не отдала ее и после напоминания. Хозяйка сковородки назвала ее "халдой". Далее в конфликт включаются все члены обеих семей от мала до велика, и - рассказ полуфантастической - некие супер-ракеты.
"Мы, конечно, все погибли; нет нашей улицы, на том месте, где был наш город, только серо-коричневое пятно. Ну, что же: мы все сделали, что могли и должны были сделать, потому что нельзя же все позволять. Не то соседи совсем уже сядут тебе на голову", - заключительные строки рассказа.
Начинаем с нашими малыми языковыми возможностями обсуждать прочитанное. - Эта "война" больше всего напоминает ту, что сейчас ведется Между Аргентиной и Англией (*). (* Война из-за Фолклендских островов в 1982 году. *) Вскакивает араб из Ирака: - Все только Англия да Аргентина, да еще и Польша! Никого не интересует война между Ираном и Ираком! Сотни людей гибнут от пуль и голода... Его перебивает курд: - О другой хунте, о турецкой, молчат, не то что Польша, потому что Турция в НАТО... Другой араб из Египта: - Когда пишут об Иране, то клевещут на исламскую революцию... Мне хотелось его спросить, что он думает о казнях в Иране, о том, что уже два года все университеты Ирана просто закрыты, да я не решилась. А еще больше хотела я заметить, что происходящее на нашем уроке, в мирной (пока!) Германии так напоминает только что прочитанную фантастическую историю. Атмосфера нагнетается, никто никого не слушает, каждый спешит выкрикнуть свою боль. Да, мир может погибнуть не только от ракет, но и от ненависти. Я пишу о переводе слов, понятий, опыта. Есть еще и перевод книг - романов, пьес, стихов; профессия - переводчик; вид литературы - перевод. Ефим Эткинд написал книгу "Кризис одного искусства" - о том, как во Франции переводят иноязычную поэзию. Он рассматривает, главным образом, стихи русских поэтов, но также и немецких и английских. Сравнивает переводы Пушкина, Тютчева, Пастернака на французский и немецкий языки. В книге собран огромный, интереснейший материал. Эткинд уже несколько лет (он в эмиграции с 1974 года) ведет семинар молодых французских поэтов-переводчиков. Плод работы этого семинара - двухтомник переводов Пушкина. В книге "Кризис одного искусства" на множестве примеров показано, как искажается до неузнаваемости иноязычная поэзия по-французски. Многим французским литераторам представляется, что можно либо вовсе обойтись без переводов (культурная автаркия), либо оставить это занятие ремесленникам. Между тем, искусство действительно не знает границ. Понятие "всемирная литература", рожденное в Германии великим Гете, полтораста лет назад, - реальность. Среди распространенных клише есть и такое: общительность французов ложная, к себе в дом иностранцев они не зовут (да и соотечественников зовут неохотно). За последние десятилетия французские литераторы редко звали в дом своей поэзии поэтов сопредельных и дальних стран, чем обеднили свою собственную литературу. Перевод поэзии необычайно труден. Хороший перевод стихотворения - чудо. В другой стране, на другом языке должен найтись истинный Nachdichter, со-поэт. Ужасно, что был длительный период, когда в Советском Союзе почти не публиковали стихов Бориса Пастернака и он вынужден был заниматься переводами гораздо больше, чем хотел. (Ахматова и Мандельштам занимались переводами только вынужденно). Но "проиграв" в главном - в поэзии Пастернака, - читатели выиграли в пастернаковском раскрытии иных миров: гетевского, шекспировского. Так тоже открываются двери от народа к народу, от души к душе. И сейчас пастернаковские переводы - неотъемлемая часть мировой культуры. А французские антипереводы эти двери закрывали (перевод Пушкина показывает, что происходит медленное возрождение этого искусства). Слушаю лекцию профессора-американиста из Лиона. Он говорит, что во Франции после Хемингуэя и Фолкнера перестали читать современных американских писателей. Между тем, в Париже сразу, по мере появления в США, издавали книги Мейлера и Апдайка, Стайрона и Капоте, Болдуина и Джойс Кэрол Оутс. Результаты: разрыв связей, разобщение людей... Смотрю на мирные тома Энциклопедии Дидро - той единственной, где есть карты, схемы, сведения, уровень тогдашней науки, но и еще и глубокая вера: вот только грамотные люди прочитают, поймут, и мир станет пригодным для нормальной жизни, прекратится угнетение, прекратятся войны... С тех далеких пор издано множество энциклопедий, сведения в них наиновейшие, но вера в прогресс как в залог мира давно потускнела, едва ли не исчезла. Крах просветительских иллюзий сказался с особой силой в России и в Германии XX века отчасти и потому, что безмерность злодейств, совершенных обычными людьми, невозможно воспринять лишь на уровне ratio. К сожалению, и я уже не могу разделять наивные верования просветителей, что стоит только ввести всеобщее образование, и не останется больше темных пятен, придет конец всякому насилию и в личных отношениях, и в отношениях между странами. Но мне чужд и всемирный, всеохватывающий скепсис, подозрительность, даже ненависть к разуму как к орудию Сатаны. Я все еще верю в то, что слово могущественно, что познание мира плодотворно и бесконечно, верю, что можно передать хотя бы часть опыта. Биография Андрея Сахарова, и вообще необыкновенно поучительная, особенно важна, как мне кажется, сегодня для пацифистов Запада. "Отец водородной бомбы", как его позже назвали в западной прессе, молодой тогда еще академик, великий ученый, погруженный в теоретическую физику, ощутил ответственность за судьбы человечества. И изложил летом 1968 года свои мысли, наивно простые, доступные каждому. Меморандум Сахарова "О мирном сосуществовании, прогрессе и интеллектуальной свободе" был издан на десятках языков во многих странах, кроме нашей родины. Автора немедленно сняли с тех постов, которые он тогда занимал. Галилей в драме Брехта просил ученых коллег посмотреть в недавно изобретенный телескоп, чтобы они могли убедиться в верности открытой им теории. Они отказались, ибо не хотели видеть никаких доказательств, противоречащих их догмам. Сахаров предложил правительствам, и своему и чужим, предложил народам, своему и чужим, - осмотреться, взглянуть на окружающий мир даже не в телескоп, просто взглянуть глазами, не замутненными корыстными политическими расчетами и предрассудками. "Мир накануне гибели" - это заявил и доказал ученый. "Но мир может и должен быть спасен", - надеялся просветитель. Единомышленников у Сахарова в России много. Сколько? Не знаю. У нас нет опросов общественного мнения. С тех пор прошло пятнадцать лет и целая эпоха. Многое из сахаровского меморандума - прежде всего слово "конвергенция" - стало повседневностью международной политики и торговли. А правозащитников в СССР преследуют гораздо более жестоко, чем тогда. Правозащитником стал и сам Сахаров. К этому привела логика размышлений о стране и мире. Он и из горьковской ссылки обращается к народам и правительству. Надежда быть услышанным уменьшается со временем, с новыми арестами, с каждым новым неотвеченным письмом. Но эта надежда все еще не исчезла совсем. * * * - Привет! - говорит мне по-русски афганец единственное знакомое ему слово. И спрашивает: - Вот вы из России, а вы не боитесь сидеть рядом с моим соотечественником? Нет, я нисколько не боюсь этого милого, очень способного юноши. Оба, перебивая друг друга, говорят: - В этой войне Россия не победит. Война станет десятилетней, тридцатилетней. Наш народ уйдет в горы... (Впрочем, здесь же, в Германии, встретилась я и с иной точкой зрения. "Надо было ввести советские войска, чтобы прекратить беспорядки, - говорит афганец, который живет на Западе восемь лет и вовсе не собирается возвращаться). А я думаю: "Боже мой, зачем моей родине победа в Афганистане?". В самом начале, весной восьмидесятого года, я видела, как в небольшой советский город привезли запаянные оцинкованные гробы с телами юношей, убитых в Афганистане. Во имя чего? Видела рыдающих матерей. Потом услышала: на Украине умерла старая женщина. Семья жила в Ленинграде, хотела там хоронить, надо было перевезти тело. Сын пошел в магазин похоронных принадлежностей, чтобы купить специальный гроб. - Вы что, газет не читаете? Все такие гробы отосланы в Афганистан! - с неподдельным возмущением ответил заведующий. А теперь, говорят, даже перестали отсылать гробы на родину. Вижу, слышу, как здесь на Западе трудно отделить правительство, пославшее войска в Афганистан, от народа. Ведь приказ был отдан от имени народа и на том самом языке, на котором говорит народ. Людям другого мира отделить державу от народа в далекой и непонятной России не легче, наверное, чем было советским солдатам сороковых годов отделить немцев от нацистов. Как легко, как тянет большинство жить в черно-белом мире: "друг - враг", "свой - чужой", "русский - немец", "коммунист - антикоммунист", "израильтянин - палестинец"... Но на самом деле все сложнее. И как ни трудно - эти оттенки необходимо стараться различить. Пишу эти строки тогда, когда в Бонне проходит встреча руководителей НАТО (1982), на улицах триста пятьдесят тысяч демонстрантов. В Нью-Йорке - полмиллиона. Все клянутся миром, требуют мира, ведут переговоры о мире. А мостов между правительственными зданиями и улицей не видно. Вглядываюсь в лица демонстрантов. Красивые, молодые; юноша целуется с девушкой; загорелые, полуголые; жара; это еще и увеселительная прогулка, приключение, пикник. Плакаты. Есть и "Против вооружения Запада и Востока". Карикатуры на Рейгана, на Шмидта, на Брежнева. Громко говорят, плохо слушают. На человека обрушивается слишком много звуков, речей, шумов; не отличишь, что необходимо, а что можно и пропустить. И хочется крикнуть: "милые, остановитесь, задержитесь на мгновение, спросите хотя бы - почему писателю-пацифисту, живущему в ГДР, не разрешили приехать на эту демонстрацию, а никто из вас не должен был просить разрешение у своего правительства, ни у норвежского, ни у итальянского..." Всех нас может спасти только связь, общение, совместные поиски общей меры. Защищаясь от наступившей стандартизации, люди замыкаются в свою церковь, в свою партию, в свою нацию, - хотят сбиться в стаю, отличающуюся от других. Поиски корней, возрождение национальных диалектов, старых ремесел, просто погружение в прошлое, чтобы понять, кто ты; ощутить настоящее - все это нормальное развитие, Если оно не сопровождается претензиями на превосходство: "мы лучше", "мы старше", "мы раньше вас приняли христианство", "мы одни имеем право на эти территории"... Людям, замкнувшимся в своей скорлупе, легче воспринять других как иностранцев, как инородцев, как врагов. В чужого легче стрелять. Когда просветители уверенно глядели в будущее без войн, без несправедливостей, страны были отделены бесконечными, трудно преодолимыми расстояниями. О том, что происходило во Франции, даже в соседней Германии, узнавали не сразу. Сегодня же о землетрясении, о государственных переворотах, об убийствах узнают одновременно сотни миллионов людей в ту же секунду, когда совершается событие. Но я не убеждена в том, что из-за этого люди стали лучше, глубже, легче понимать друг друга. А от того, услышим ли, поймем ли, зависит и судьба ныне живущих, и судьба тех, кто будет жить завтра. Не раз на занятиях, слушая моих коллег из Третьего мира (нас, европейцев или полуевропейцев, и было-то всего четверо), я вспоминала книгу Франца Фэннона "Проклятьем заклейменные". В классной комнате со мной сидели даже не дети - внуки тех, кто был заклеймен проклятьем колонизации. Все страны, откуда приехали сюда студенты, - страны освободившиеся. Во всяком случае, формально освободившиеся. А горе, бедность, сопутствующая зависть, а то и ненависть не уменьшились. Скорее возросли. Война между Ираном и Ираком: "из-за нефти", "не правда, из-за пограничных территорий", "нет, нет, потому, что иракцы..." Следуют многочисленные обвинения. И в ответ - подобные же от иракца. А когда начался непредставимый ужас в Ливане, то наша классная комната и впрямь превратилась в малое побоище. Модель мира, объятого ненавистью. Уже никто никого не слушал, каждый, владея истиной, ему (ей) представляющейся абсолютной, выкрикивал свою и только свою боль... * * * Всюду нас сопровождает колокольный звон. В первой квартире в Германии мы жили между двумя церквами. Жизнь невольно подчиняется определенному ритму. Основной тон - печальный, под стать моему душевному. Колокола разные, я научилась различать их "голоса". Мой мир стал более анонимно "озвученным" - несравненно меньше разговоров со своими. Много, гораздо чаще, чем дома, слушаю музыку. Мне выпало редкое счастье - концерт Менухина, - чудо доброго могущества, позволяющего еще и верить, и надеяться. В замечательной речи Менухин сказал: