Александр Солженицын - Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4
Едва с балтийских кораблей, так измучен – и уже ехал в Ставку! – поэтесса не могла чего-то здесь охватить. Но она понимала, что Керенского ведёт художественное вдохновение. Его сияющую фигуру она благословляла с первого дня Революции.
– Боялся, что из-за этой поездки пропущу, не встречу Бабушку. Но она опять задержалась в пути. Не дождусь, когда буду её всюду возить и выступать вместе. Надо поддержать связи с эсерами, а то против меня с той стороны копают. Ещё Чернов приедет… Куда не успеваю, посылаю Зензинова…
Число мест и число дел превосходило человеческие возможности.
– В министерстве? – не забыл и других вопросов Керенский, после глотков ледяного сока. – С вялой нежностью: – Ну что ж, освободил Горемыкина и Голицына…
– Не опасно?
– Да нет, старики никудышние. Очень хлопотала Сухомлинова – ей отказал. И Макарова – ни за что не отпущу, он мне ответит! Вот вернусь – буду старших охранников хоть сам допрашивать.
– А царь – останется под арестом?
– Да какой это арест! – отфыркнул Керенский длинными губами, они у него и безпощадно умели складываться. – Узникам дают общаться друг с другом, какое ж тогда следствие? Вот на днях заберу охрану в министерство юстиции, тогда разделю царя и царицу, чтоб они совсем не виделись, как полагается, – вот тогда мы кое-что узнаем! – Оживился. Но ненависти не было в его голосе. – Тогда, может быть, и выследим «дело Царя». Дело Царя!.. Да я должен увидеть их сам. Поеду вот в Царское к ним, нагряну!
Чего не хватило во Французской революции: не явился Робеспьер к Людовику сам!
– Чем более революционным будет правительство в методе своих действий, – внушал друг, – тем большую устойчивость оно приобретёт.
– В такой буре – пойдите сохраните устойчивость! – горько отозвался Керенский, всё ещё бледный. – Послал судебным палатам приказ: кому это удастся, пока по возможности не освобождать уголовников. Ведь что делается: в тюрьмах посжигали дела, теперь никого не знают, у кого когда конец срока, все говорят – на днях. Теперь всё равно неизбежно давать большую общеуголовную амнистию: кому тюрьма – всех освободить, каторжные работы – снять половину. Скоро дадим амнистию, какой не бывало ни при одном царе!
– Но отчего, отчего ваши министры все такие нежные? – с волевым переливом спросила неуклонная поэтесса. – Почему среди министров, кроме вас, попросту говоря – нет мужчин?
Керенский перебрал длинно-волнистыми губами:
– Не говорите, друг мой. Я сам среди них – просто изнываю. Да! – вспомнил, и ещё на ступень оживился, и обратился к поэту-мужу: – Зачем я приехал? Я же приехал заказать вам популярную брошюру о декабристах – ведь вы же дышите ими, вам легко. Напишите скорей! И напоминайте, и выявите, что декабристы были – офицеры! Это сейчас очень пригодится, это может смягчить трения в войсках. А Сытин закатит тираж тысяч сто!
Муж воодушевился, друг во внимательных очках заинтересовался, – но хозяйка продолжала свой важный допрос:
– А как министры восприняли последний манифест Совета?
– Никак! Разве рыбы могут что-нибудь воспринять, не воспринять? Ах, ах! – Керенский страдальчески обжал локтесогнутыми руками свою огурцовую голову. – Эти идиоты из Исполкома просто предают западные демократии! Мне стыдно будет смотреть в глаза французским социалистам, которых я так заверял в нашей верности!
– Но я нахожу… но мы тут находим, что… Манифест – ничего. Конечно, язык эсдечный и есть подозрительные места. Но он возглашает как бы мир без победы? Это красиво. И при этом не зачёркивает войну как субстанцию, как понимаем её мы, символисты: не в грубо прямолинейном смысле всеобщего истребления, но как жертвенное крещение, экстатический подъём, очистительную жертву вселенского костра, в котором и выявляется Мировая Красота. А вы – это понимаете? разделяете?
Керенский оглянул их троих – и испугался их торжественных, загадочных, философических лиц. И в испуге – вскричал, чтоб эти исторические сфинксы услышали! И – вспрыгнул из кресла, и забегал по гостиной, вцепляясь в свой короткий бобрик:
– Исполнительный Комитет – это кучка фанатиков, а вовсе не Россия! Мне нечего делать с этим Исполнительным Комитетом! И с этим правительством-размазнёй мне тоже нечего делать! А между тем не пришлось бы правительству уйти под давлением сепаратного мира, как нажимают тупицы Совета! И что будет с Россией?
И – упал-наклонился к шкафу, как к скале, на его ребро, провисая спиною в глухом френче:
– А вот ещё приедет скоро сумасшедший Ленин – что будет тогда? Я для него – шовинист! А? А??
634
В комнате Исполнительного Комитета за все дни так и не прибили вешалки – и шубы, пальто наваливались на диване, на скамье в углу, и там всегда кто-то возился, разыскивая своё. А пустым шкафом задвигали, чтоб не было прямого ходу, дверь в соседнюю комнату солдатской Исполнительной комиссии, в неё тоже уже навыбирали несколько десятков солдат. А председатель её поручик Станкевич был и там, и тут.
Сколько состояло членов в Исполкоме – наверно и Чхеидзе не знал точно, они всё что-то добавлялись, то из эмиграции, может быть секретариат успевал знать, потому что каждому члену ИК был выдан красный билет для свободного прохода всюду в Таврическом. А вот Пешехонов и Мякотин, наиболее близкие Станкевичу по правосоциалистической ориентации, войти в ИК не захотели, не признавая законности Советов. И седовласый патриарх народников Чайковский, хотя зачислен в ИК, а почти не бывал. А ещё ж сюда доизбрали и солдатских депутатов – пяток писарей во главе с присяжным поверенным. Да ещё была пара военных чиновников от Совета офицерских депутатов, не смевших на Исполкоме и слова сказать. А Капелинский от простого секретаря поднялся в заведующего секретариатом в трёх комнатах, а просто на протоколах сидели у него Перазич и Суриц, тоже не простые писаря, а какие-то партийные, давно кому-то знакомые.
Приезжающие фронтовые депутации иногда допытывались: как Исполком возник и из кого он состоит. Создалось неудобное положение, потому что непартийным людям трудно объяснить традицию революционно-партийных представительств, при которых примитивные общие выборы совсем не обязательны. Да многое было, о чём Исполком не хотел бы дать знать наружу. Он издавал директивным тоном громогласные на всю страну решения – но, как они родились тут, оставалось его тайной. Он ни единый день не выполнил своей повестки, под напором внеочередного принимал решения второпях. Изображаемой уверенности в вождях революционной демократии не было, мнения их менялись с большой быстротой, от уходов-приходов сильно менялся состав заседающих – и настойчивый член мог подловить нужный момент случайного большинства для нужного ему решения. А самым настойчивым оказывался Нахамкис, как второй стоячий председатель он перестаивал и подминал под себя, да ещё ж выходил к делегациям и полкам речи держать – а речи те, как вслушался Станкевич, были многословной пустотой и тупым повторением, что внутренний враг ещё не сломлен и эта подозрительная гуманность погубит революцию.
Но больше: что б там на Исполкоме ни было решено, а по стране разносился даже не его голос, а трубный голос «Известий», четверть миллиона порхающих газетных листов, и это был собственный голос Нахамкиса, захватившего «Известия» с самоуправством и безответственностью. Подбор статей и тон их были безобразны, часто голос «Известий» не отличался от самого грубого голоса «Правды», а «Декларацией прав солдата», напечатанной вовсе не как проект, а как закон, переколыхнули всю армию.
Да десятки членов и нечленов вообще самовольно действовали от имени ИК: на бланках с его печатью рассылали разрешения на грабёж имений, как Александрович, или с мандатами Совета и не считаясь с его постановлениями разъезжали по провинции и фронту. А Скобелев требовал предоставить Совету Зимний дворец.
Таков был тот Исполнительный Комитет, в который Станкевич сознательно пришёл и осваивался тут, видя в нём опору для решений и действий. Но – здесь ли она была?
Во глубине России, по новой моде, возникали такие же неведомые, не сосчитанные и неизвестно как выбранные советы, советы – и слали запросы петроградскому Совету, какой же тактики придерживаться? как относиться к Временному правительству? как…? (А минский Совет слал телеграмму: отвяжитесь, не вмешивайтесь в наши дела!) Петроградский Исполком и хотел бы руководить всеми этими местными советами, да не успевал справиться. И всё чаще говорили, что надо бы ещё в марте собрать Всероссийское совещание Советов.
Станкевич всегда был натурой не только деятельной, но направляющей. Он не мог быть пассивным свидетелем хаоса. Высшая задача была: из какого-то опорного центра опередить разлив анархии, не дать ей развалить армию и Россию! И когда он сидел в бурлении двухтысячного Совета – ему казалось: нет, тут толку не будет, действовать только из ИК. Но, с презрением наблюдая безтолковое прозябание ИК, его страхи перед конфликтами с рабочими и с таинственным Фронтом, как бы он ветром не сдул их тут чертовщинную слаженность, и как ёжились перед распахнутыми лицами фронтовиков; и, слушая жалкий жаргон здешних циммервальдистских формул и как они запутались с этой империалистической войной, чтó о ней думать, и скорей же надо её кончать, и нельзя же стать лёгкой добычей Гогенцоллернов, – Станкевич откидывался: нет! даже с громоздким солдатским сборищем можно кашу сварить надёжнее: оно благоразумней своего Исполкома, потому что солдаты, по крайней мере, стихийные патриоты, их безграмотная толпа настроена здоровей и дружелюбней.