Лидия Чуковская - Дом Поэта (Фрагменты книги)
Та же глава "Свобода и своеволие". Читаю:
"Действительно ли есть только два начала — созидательное и разрушительное? Может, есть и третье — пассивное или охранительное, нейтральное к добру и злу, всегда враждебное всему новому, будь то крест, который всегда сохраняет новизну, или поэтический голос… Охранители равнодушно охраняют привычное, куда бы оно ни
вело — к жизни или к гибели. В любом движении действует инерция. Охранители живут по инерции, и в странах, переживающих тяжкие кризисы, они особенно заметны" (311) [283–284].
Определение охранительства дано очень точно. Пример тоже подобран точный: "блаженные старички, просидевшие полжизни в лагерях и продолжающие говорить старыми словами и орудовать прежними понятиями, которые им же искалечили жизнь".
Верно, множество таких старичков.
Это все — с. 311 [284]. А на странице 315 [288] к "охранительному слою" причислена Анна Ахматова! Она, по словам Надежды Яковлевны, противостоявшая "дикому миру", она, пережившая все, что ею было пережито, осознавшая все, что было пережито народом и ею, она, написавшая:
Дом был проклят и проклято дело,
Тщетно песня звенела нежней,
И глаза я поднять не посмела
Перед страшной судьбою своей1.
Осквернили пречистое слово,
Растоптали священный глагол,
Чтоб с сиделками тридцать седьмого
Мыла я окровавленный пол…
Анна Ахматова, столько раз именуемая Надеждой Яковлевной «неистовой» и «неукротимой» — эта она — как там у Надежды Яковлевны определено охранительство? — оказывается, нейтрально относилась к добру и злу, равнодушно охраняла привычное и жила по инерции!
Оо-чч-ень любопытно!
Надежда Яковлевна не перечитывает того, что пишет. Но читатель-то ведь читает! (Не говорю уж об издателе.) Что же он при этом думает?
-----------------------------------
1 Мне известен вариант: «моей».
-----------------------------------
И своеволие — в применении к Анне Ахматовой — под пером Надежды Яковлевны не такая уж невинная мелочь. Мне совершенно все равно, в какую именно клеточку запихивает Надежда Яковлевна Анну Ахматову, пребывая в сфере собственных или чужих отвлеченных схем. Но чуть только из мира абстракций, которыми лихо оперирует мемуаристка, мы переходим в живую реальность, мы снова получаем клевету на Ахматову. Вдумайтесь в нижеследующие строки, твердо держа в уме, что Ахматова отнесена, следуя классификации Надежды Яковлевны, с одной стороны, к охранительскому слою, с другой — к тем, кто проявлял известную долю своеволия. "В свете вышеизложенного", как принято у нас выражаться, прочитаем:
"Когда он приступит к окончательному уничтожению мира" ("он" — это, в предыдущей фразе, тот, "кто возвеличил себя и свою волю, отказавшись и даже вытравив из своей души высшее начало"), когда этот он "приступит к окончательному уничтожению мира, ему будут способствовать тупые охранительные силы, которые оберегают сейчас чудовищные сооружения, воздвигнутые своеволием" (319–320) [291–292].
"Так вот куда октавы нас вели!"
В этих тупых охранительных силах, состоящих на службе своеволия, когда оно приступит к окончательному разрушению мира, окажется лепта, внесенная Анной Ахматовой.
Ее поэзия, выходит так, не спасательный круг, брошенный человечностью в океан бесчеловечия, не зеленый листок подорожника, прижимаемый раненым к гноящейся ране, не врачующее душу рыдание над разлуками и над "безмолвьем братских могил" — зримых и незримых, а в известной мере нечто, принадлежащее к тупому охранительству, вытравившему из себя высшее начало…
Не поэзия ли Анны Ахматовой, как поэзия каждого великого поэта, есть одна из форм высшего, одухотворяющего начала?
Впрочем, мне кажется, клевета Н. Мандельштам довольно безопасна.
Клеветать следует с большим искусством, изобразить Анну Ахматову — и ее поэзию — соучастницей в подготовке грядущего самоубийства человечества для этого нахватанности в эсхатологии, бергсонианстве, скоропостижном православии и ноосфере Шардена недостаточно.
Поэзия всегда сильнее клеветы. А быть может окажется сильнее и атомной бомбы.
К тому же, среди членов содружества, именуемого "нас было трое", "их было двое и только двое", "нас двое" и пр., не все оказались зараженными своеволием и охранительством.
"Крупица" своеволия, правда, была и в Мандельштаме и даже в самой Надежде Яковлевне (492) [445]. Принадлежала ли она, подобно Ахматовой, к охранительскому слою — впрочем, остается неизвестным. Зато О. Мандельштам, в отличие от Ахматовой, не был охранителем "ни на йоту" (320) [292]. Таким образом, когда тупые охранительные силы приступят к уничтожению человечества — вины Осипа Мандельштама в этом не будет.
Я — рада.
Эпилог1
23/II 76
Да, говорят мне, Надежда Яковлевна, конечно, оклеветала многих, но зато…
Стоп. О-о! какое знакомое это зато. Оно все оттуда же, из родного 37-го. "Конечно, многие не виноваты, но зато". "Лес рубят, щепки летят. Щепка зря, но зато".
Я отвергаю это зато. Я когда-то любила первую книгу Надежды Яковлевны Мандельштам и сейчас продолжаю считать ее цельным и ценным рассказом о гибели Осипа Мандельштама. Но знающие люди доказали мне, что там оклеветан один человек.
-----------------------------------
1 Эпилог составлен из набросков конца книги, написанных в разные годы. — (Примеч. сост.)
-----------------------------------
А во "Второй книге" — десятки. Отрицаю такое зато.
…Зато — говорили в тридцать седьмом — государство спасено от настоящих врагов народа.
Зато — говорят мне в 76-м, — она правильно изобразила общество.
Зато не только безнравственно, оно ложно. Оклеветав людей, нельзя правильно изобразить общество. Монетой клеветы на отдельных людей не покупается правда об обществе. Ни о каком. Хотя бы и нашем — столь низко, глубоко и кроваво падшем.
— Да, говорят мне, Надежда Яковлевна очень зла. Но ведь у нее была такая несчастливая жизнь. Она имеет право на злость.
— Да, — говорю я. — Надежда Яковлевна вдова безвинно замученного, убитого. Она несчастна. Но несчастье в человеке, не изуродованном временем, а противостоящем ему, рождает желание правды и "священный меч войны" — за правду, за слово — а не ничтожное чувство, именуемое злостью.
Десятилетия террора породили целые когорты палачей и соприкосновенных к палачеству. Миллионы жертв. И среди этих миллионов жертв единицы, которые боролись с неправдой. Незримая эта борьба в шестидесятые годы превратилась в слышимую. Слово, говорившееся друг другу на ухо, зазвучало на весь мир. Дневники и записки и память создали великое слово Солженицына. "Архипелаг ГУЛаг".
Рукописи еще раз доказали, что они не горят.
— Гибнет и память, — говорил Тютчев.
Но и память не погибла.
"Большинство вело себя так, как описывает Надежда Яковлевна".
Да. Но, к счастью, не большинством хранится и вырывается на волю будущее…
Все великое рождается из малого. Но из ничтожного не рождается ничего.
3-4/X 73
Нет, от изнеженных и холеных я ничего не жду. Техника шагнет вперед и найдет способ спасти их — тех, у кого она в руках, — когда все погибнут.
На основе прожитой жизни я поняла, что людей спасают только люди, идущие на риск открытого слова. Чем больше людей, понявших, что сила их — в открытом слове, тем лучше, но и один человек, решающийся быть единым свидетелем истины среди лжесвидетелей, это очень много.
Что значит один Пастернак? Одна Анна Ахматова? (Она сказала о себе: "Я одна рассказчица".) Что это значит — один Солженицын? Что значит один Андрей Дмитриевич Сахаров, беспомощно стоящий у дверей суда и напрасно повторяющий: "Я — академик Сахаров, председатель Комитета защиты прав человека. Прошу допустить меня…"
Его не пускают. Он не помог подсудимому. Он ничего не сделал, ничего не добился… А за его плечами сотни тысяч молчащих, которые поняли, что суд — неправый, идет в нарушение закона, иначе на него не боялись бы допустить честного человека.
Что значит для нашей страны один Солженицын? Да, в советской литературе у него не было предшественников, как много раз указывалось и в нашей, и в заграничной прессе, он корнями уходит в русскую классику. Нет у него и полноценных в литературе соратников, он в самом деле один. Родился этот один не из пустоты. Это видно по тому, как его встретили. Так не встречают самозванца, а лишь истинных наследников престола. Первые вещи Солженицына опубликованы были благодаря целой цепи счастливых случайностей. Но только губами, пересохшими от жажды, можно с такою неистовой жадностью прильнуть к свежей воде, как прильнули читатели к напечатанным и ненапечатанным рассказам, романам и повестям Солженицына: к долгожданному, ожидаемому миллионами людей и наконец произнесенному слову. Десятки и сотни машинок ночами застучали по всей стране; тысячи рук передавали их друг другу, тысячи глаз прочитывали ночами целый роман.