Борис Зайцев - Земная печаль
— Вот, — сказал тихо, — все в почку отдает.
— Будете с Похлебки ным самогон пить, еще не то наживете.
Когда подъезжали к Машистову, Анна взяла у него вожжи.
— Что ж ты одна в такую темень поедешь? Я бы тебя проводил…
— Слезайте, — сказала Анна. — Ничего со мной не случится. Не маленькая.
Аркадий Иваныч вздохнул и слез. Обойдя тележку, хотел на прощание обнять и поцеловать Анну. Она его оттолкнула.
— Целуйтесь с барышнями. От меня хлевом пахнет.
— Сумасшедшая, — вслух сказал Аркадий Иваныч. — Совсем ты полоумная.
— Ну и слава богу, что полоумная! — крикнула Анна и дернула вожжи.
Аркадий Иваныч хмуро зашагал новым садом к себе в именьице. Анна же погнала лошадь домой. Вынула кнут, несколько раз хлестанула коня. Он рванул галопом, потом пошел крупной рысью. Тележку подкидывало. Она гремела в пустынных полях, где все было — зловещий мрак. Ветер гнал ее. Анне нравился этот глухой грохот. Ей нравилось также стегать коня, она изо всей силы вновь вытянула его раза два — он тяжело и свирепо брыкнул задом, опять помчал. Дух захватывало. Что же, чудесно! Пусть вывалит ее под буерак, стукнет в темноте тяжелым колесом по виску, да покрепче… Сердце болело, но в самой боли была раздирающая сладость. «Страшно, как страшно», — могла бы сказать Анна, но мыслей и слов в голове не было, просто кипело вглуби. Так, десятилетней девочкой, после того, как вотчим схватил мать за волосы и ударил о край стола, стояла она ночью, в одной рубашонке, у раскрытой в метель форточки, вдыхала ледяной воздух и молила послать ей смерть.
Никто не встретился ей в полночный час. Лишь собаки залаяли, когда взмыленный конь подкатил к Мартыновке. По двору двигался огонек фонаря.
— Я было и–заснул, да и встал, что тебе долго нет, — сказал Матвей Мартыныч, — слышу, собаки лают, думаю, наверно, это Анночка приехал.
Он помог ей распрягать лошадь. Анна говорила быстро и возбужденно. Можно было подумать, что она несколько пьяна. Когда выходили из конюшни, Матвей Мартыныч вдруг обнял ее. Анна засмеялась, слегка его отстранила. И присела на край стоявшей у ворот бочки. Он крепко поцеловал ее в шею, около уха.
Дела житейскиеХутор Мартыновка по своему хозяйству стоял, конечно, выше окружающего — Матвей Мартыныч мог гордиться.
Земли при нем было немного, поле давало главным образом корм свиньям — всякие свеклы, картофель, красные клевера, репу. Свиней держали в большом порядке — этим заведовали Анна и Марта. Действительно, их мыли, постоянно чистили хлев и закуты, кормили с правильностью клиники — трижды в день.
Матвей Мартыныч всегда был доволен и собою, и окружающим. Он похлопывал боровов и поросных свиней с тем же ощущением полного довольства, как и свою жену. Все казалось ему в благополучном свете. В центре мира стоял он сам, «хороший латыш», Матвей Мартыныч, который все знает и все понимает, так что спорить с ним бесполезно. С великим благодушием резал он собственноручно тех же самых боровов, за весом и здоровьем которых следил при жизни их с такой любовью. Он и резал с любовью. Они жили для его, Матвея Мартыныча, целей, он на них трудился, пропахивал для них картофель, косил овес, просо, ездил вдаль за жмыхами — он же распоряжался и их жизнью. И это было так. Это было хорошо.
Анна и Марта выхаживали поросят. Этой осенью у каждой было по опоросившейся свинье — у Анны Матрена, у Марты свинья называлась более поэтически — Люция, это напоминало чем‑то, отдаленно, Марте родину — и нравилось. Впрочем, Марта меньше всего была склонна к сантиментальности. В ее жилистых руках, красивых глазах и несколько странно–большой груди всегда Анне казался особый холод. Марта тоже иногда резала свиней, и гоже удачно. Единственный человек, которого боялся и перед кем отступал Матвей Мартыныч, была именно Марта.
— Ты, Анночка, очень хороший девушка, —говорил он, — — но тебе никогда так матрешкински–их не выкормить, как люцински–их Марте.
— Ну и не выкормить, — отвечала Анна, — и шут с ними. Все только под нож, в одну утробу.
— А, ты не понимаешь, ты всегда со своими словами. Тебе бы только зря кормить, что тебе потом, с ними в розовую мордочку целоваться?
— Не знаю, что мне с ними делать, а только радоваться нечему. Ну, поросята и поросята. И в конце концов зарежут их.
Против этого возражать было бы трудно. Вот и теперь розовые детишки Матрены, в первые дни своего бытия полуслепые, смутно тянувшиеся только к сосцам матери, — именно они‑то и предназначались к убою, и как раз их Анна отняла на четвертой неделе от матери, тогда как Мартину Люцию все еще сосали. Это произошло через несколько дней после того, как Анна возвратилась из Серебряного. Матрена, запертая в одиночестве, сумрачно хрюкала, толкалась из угла в угол, подымая белесое рыло и вопросительно поглядывая жалкими глазами с белыми ресницами. Отнятые поросята бессмысленно топтались, повизгивали в другом хлеву. Анна налила им в корытце молока с овсянкой и долго смотрела, как они беспомощно совали туда рыльце. «Ешьте, ешьте, хорошо еще, что ничего не понимаете! Вот так‑то, — ну, иди», — она слегка подтолкнула носком сапога одного отбившегося, направляя его к корыту.
Они чмокали, но вяло. Анна смотрела на них пристально, внезапная тяжесть сжала ее сердце. Не дожидаясь, пока они доедят, она вышла из закутки.
Был солнечный день, редкость в начале ноября. Бледный свет лежал на цинковой крыше Мартынова подвала, пестрою тенью одевал стоявшую телегу, растворенные ворота сарая, глубина которого была полна тьмы, лишь кое-где прорезаемой узким лучом сквозь щель. Пахло такой крепкой настойкой осени, в нежной лазури так пронзительно трепетал золотой, к удивлению еще не облетевший лист яблони за домом, что Анна на минуту приостановилась, глубоко вздохнула, потянулась. Боже мой, как хорошо! Даже слезы выступили. Как хорошо и как безмерно грустно! Разумеется, она сумасшедшая, в ней дикая кровь, что она натворила тогда, как себя вела! Все это вздор. Вот если бы он тут сейчас был, если бы взялся рукой за эту дверь, она поцеловала б место, где была рука, и, наклонившись к земле, к этой сухой уже, мертво–коричневой траве, тоже ее поцеловала бы. Что сделать в ясный, терпкоколкий день ноябрьский, когда чувствуешь, что молод, силен, любишь, когда так ужасно хочешь счастья… Закричать, запеть? Хорошо бы это приняла Марта, Матвей Мартыныч!
Марта как раз выходила от своей Люции. За руку вела маленького Мартына, шла спокойно, в теплой вязаной кофте, особенно выдававшей ее большую грудь. Карие глаза смотрели пристально, скорей сочувственно. Увидев незапертую дверь хлева с поросятами, Марта заглянула туда.
— Свинушки, — сказал мальчик и протянул руку в сторону поросят.
— Свинушки, свинушки, — повторяла мать. — Вырастешь большой, у тебя будет тоже много свинушек.
— Ба–альших! — сказал мальчик важно.
— Ба–алыних! — повторила Марта. Красивые ее глаза зажглись гордостью. Мартын разрастался в них из маленького латышского мальчика в некоего героя поэмы — так могла бы объяснить Марта, если бы знала, что такое герой и что такое поэма.
Но пока что она сказала Анне:
— Там поросята не доели. Зачем же ты лишнее наливаешь? Как полагается: сколько им нужно, столько и давай.
— А? — переспросила Анна.
Марта посмотрела на нее с недоумением. Холодный огонек слегка блеснул в ее глазах.
— Ты же ведь отлично знаешь, о чем я говорю.
— Ах да, конечно…
Анна вдруг стала поправлять себе волосы — темный завиток выбился из‑под туго завязанного на голове красного платочка. Черные, большие глаза были полны отраженного блеска и дрожи. В ее движениях и виде все показалось неприятным Марте, точно бы раздражало.
— Что это, правда, ты…
— Я сейчас уберу, — сказала Анна и быстро направилась вновь к хлеву.
Марта тоже действовала на нее странно, нельзя сказать, чтобы радостно, хотя дурного она ей ничего не делала. Анна привыкла считать ее не то хозяйкой, не то старшей родственницей, но жилистые, очень крепкие руки Марты и ее губы вызывали легкую как бы тошноту. Марта была чиста телом, Анне же казалось, что от нее пахнет мясом. Ощущение это было внеразумно и даже таинственно, но неприятно.
Анна быстро убрала остатки овсянки, подмела, подчистила в хлеве, довольная теперь, что она одна, довольная даже и тем, что прядь волос, слегка курчавившихся, вновь выбилась из‑под платочка. Она улыбнулась — хорошо было то, что опять появился Аркадий Иваныч (он любил эту прядь!), Аркадий Иваныч во весь свой огромный рост, с большими мягкими руками, в поддевке, могучих усах, свободно присутствовал, как некий живой великан в этом хлеве. Он зажигал удивительным светом косые полосы из оконца, благодаря ему пылинки, вплывавшие из разных закоулков, переливались поражающею радугой. В нем была крепкая настойка нынешнего дня, трепет золотого листа, пронзающая лазурь неба. Она не видела его уже с неделю. Как невозможно долго!