Борис Зайцев - Земная печаль
— Мы их хорошо угостили, — сказала она. — Матвей Мартыныч, как ты нашел гуся?
Матвей Мартыныч налил себе в столовой воды, икнул и жадно выпил. Бархатная, темная шерсть курчавилась под глубоко расстегнувшимся воротом его рубашки.
— Марточка, гусь был хорош. Анна, ты почему мало ел гусь? Ты здоровая девушка, ты и должна хорошо кушать.
— Я. дядя, довольно съела. Правда, гусь отличный.
Матвей Мартыныч положил ей на плечо свою четырехугольную руку с короткими пальцами. Небольшие глазки его блеснули.
— Хороший девушка, работай, трудись. Кончится все, я тебя замуж выдам, за солидного человека, сама хозяйство будешь вести, тебя муж будет любить.
Он нагнулся к ее уху и вполголоса шепнул:
— Ты для мужчины сладкая, как гусь с брусникой.
Анна слегка усмехнулась.
— Меня только съесть не так легко, как гуся…
Матвей Мартыныч захохотал.
— Матвунчик, — крикнула из спальни Марта. — Иди, взгляни, как хорошо спит Мартын.
Матвей Мартыныч вошел в спальню, где в маленькой кроватке спал законный, от честного брака, Мартынчик, такой же здоровый и веселый, как он сам, тот, для кого вот он трудится в поте лица и кому — когда «все это» кончится — передаст годами нажитое, наработанное.
Марта стояла у кроватки. Свет свечи с комода освещал мальчика со светлыми волосами, миловидного, с прозрачными, и, как это бывает у спящих детей — жалкими веками, всегда придающими грустное выражение.
— У–y, миленький Мартынчик, — сказал Матвей Мартыныч, и его квадратное лицо сразу распустилось, стало мягче и влажней. — Какой красавчик лежит, ты не находишь, Марта?
Марта взяла с комода свечку, чтобы получше осветить свое творение. Ее худое, довольно красивое лицо с темными глазами и очень крупными, малиновыми губами, содрогнулось от восторга и гордости. Матвей Мартыныч нагнулся, щекоча лоб ребенка усами, дыша на него перегаром выпитого, и поцеловал в лоб. Мальчик во сне поморщился, потянулся и, стягивая с себя одеяло, перевернулся на другой бок, обнажив плечо. Марта мгновенно укрыла его.
— Хорошо, хорошо, — сказала она мужу, — Мартынчик здоров и все в порядке, но не мешай ему своими нежностями.
Окончив уборку, Анна поднялась наверх, в маленькую комнатку. Вот день и кончен. Она разденется, потушит свет, перекрестится и растянется на скромном, жестковатом своем ложе. Сон накроет ее. Настанет таинственный мир, в который мы еженощно — и так привычно, без ужаса! — погружаемся, как дай бог погрузиться в смерть.
На этот раз она не успела еще заснуть, как на лесенке раздались осторожные шаги человека в туфлях.
— Анночка, — сказал негромкий голос, слегка глухой. — Ты уже спишь?..
— Нет. А что?
— Я тебе забыл сказать… нужно будет у Серебряное съездить. Немешаевы просили двух поросеночков, там они хотят выкормить.
— В Серебряное… когда же?
— На эти дни, на эти дни…
— Завтра?
— Не так завтра, как придется этой недели.
— Зачем же ты сейчас пришел об этом говорить?
Матвей Мартыныч побурчал что‑то и посопел.
— Я и–думал, ты еще не спишь.
Анна привстала на постели.
— Иди, иди, ступай, выпил сегодня много.
Он слегка приблизился. В темноте она его не видела, но, найдя его руки, крепко взяла их, сжала, шепнула повелительно:
— Ступай.
В этих ее руках почувствовал Матвей Мартыныч такую силу, точно огнем прохватило его.
— Я ничего… я не подумай, Анночка, ты не тово… я тебя редки вижу.
Анна тихо засмеялась.
— Каждый день.
— Мне не заснулась, а тольки тебя по делу и хотел видеть без никого.
— Ну вот, ииди. А то Марта Бог знает что подумает. Значит, в Серебряное? Хорошо.
Когда он вышел и осторожно спустился, Анна притворила дверь, вновь легла. Ее прохватила легкая дрожь. «Вот он, дядя. Ну, да впрочем… ничего плохого он мне и не делает».
Все‑таки она несколько разволновалась, заснуть сразу, как обычно, не смогла. В голове вертелся весь нынешний день, приезжие, потом этот странный разговор сейчас — к своему удивлению, никакой неприязни к Матвею Мартынычу она не ощущала. «Мишка, медведь… — сонно подумалось. — Косолапый». Но потом иные слова встали в мозгу — ехать в Серебряное. «Серебряное, Машистово…» Да, хорошо, вздохнула она как бы со сладкой покорностью. Слеза поползла в темноте по загорелой щеке. Матвей Мартыныч, хутор, хозяйство — это все пустяки.
В сущности, никаким дядей Матвей Мартыныч ей не приходился. Отца она вовсе не помнила. Но знала вотчима. Мать плохо жила со вторым мужем. Анна от него не терпела, но в мещанском домике среднерусского городка, где мать служила на почте, а вотчим мелким страховым агентом, видела и ссоры, и пьянство, и даже драки. Нечем было бы ей помянуть детство! Да оно и рано кончилось. Мать умерла. Марта, дальняя родственница со стороны матери, тогда только что вышедшая за Гайлиса, взяла ее к себе, увезла под Ригу. Там Анна жила и училась, привыкла звать Матвея Мартыныча дядей, а Марту тетей — вошла, как‑то боком, как боком жила и в детстве — в семью. Кончив школу, с ними же перебралась и сюда, когда Матвей Мартыныч снял хутор, — не то родственница, не то дочь приемная, не то прислуга. Она молча работала, молча спала и молча ела, и считала, что живет так — значит, иначе и не приходится. Не о чем думать, нечего мудрить. За стенами мартемьяновского хуторка бесконечные поля, лесочки и овраги, деревни, села, города необъятной России. Мир велик, недосягаем, грозен в мрачной своей силе. Вот и сейчас долгая ночь над ним. Глухим, дочеловеческим гулом гудят березы по канаве за хутором. Спит Матвей Мартыныч, и Марта, и Анна, и свиньи в хлевах, и индюшки, и куры. Петух, тайным зовом пробужденный, прокричит в свой час ранний, горький сигнал к свету — а еще звериная темнота над землей. Люди его не услышат.
Но в городке над Окой именно вот теперь подымается, зажигает свет в своей лачужке у реки некто Трушка, известный и уважаемый человек, имеющий связи и в у–те-че‑ка и в ор–те–че‑ка, как ранний утренний петел, он начинает свой день, ибо дел много, а жизнь коротка, всех недорезанных, правда, не зарезать, и всех неограбленных не ограбить, все же нельзя лениться, ре–во–лю–ция — какое время! Грех его упустить.
СеребряноеАнна несколько запоздала. Уже смеркалось, латунная, холодная заря узко лежала вдали, над синевшими лесами. Лошадь плелась рысью. В корзинке повизгивали поросята, колеса тележки шли по неровной колее, сухие травы ошмурыгивали их. Пахло горько и остро полынью, шлеей, лошадью, прохладою сумрачной осени. Над купою парка вздымалась колокольня Серебряного — перерезала зарю. Анна проехала мимо кладбища, мимо канавы старинного парка с голыми липами, где грачи орали сложно, мучительно, взвиваясь в небе медленными водоворотами, и остановилась под елочками у большого белого дома. Его стеклянное парадное крыльцо было заперто. Анна привязала лошадь, вынула корзинку с поросятами и, тяжело ступая грубоватыми сапогами, двинулась к черному входу, где стояла бочка, бродили утки, валялись отбросы. В кухне никого не было. Анна поставила корзинку на пол, отворила дверь в коридор и почти столкнулась с черноволосой, черноглазой девушкой в красной кофте, легкою походкой входившей в кухню.
— Аня, — засмеялась она, у— в платке, высоких сапогах! Каким вы нынче героем!
— Я привезла Марье Гавриловне поросят, Матвей Мартыныч извиняется, что задержался, все некогда было…
— A–а, Мартыновы поросята… Вы там все у себя свиней разводите, ха–ха–ха… — Леночка засмеялась весело и от души, точно разведение свиней вообще казалось ей очень смешным делом. Быстрой походкой подошла она к корзинке и приблизила к ней карие, несколько близорукие глаза.
— Ха–ха, вот они, Мартыновы детишки, хрюкалки! Чудные. Ну, пойдемте к нам, как раз чай подали.
И Леночка тою же легкою и беззаботною походкою, поправив слегка платок, накинутый сверх кофты, прошла коридором в темную и холодную прихожую, из нее толкнула дверь в большую комнату, где за чайным столом сидело несколько человек.
— Мама, Аня привезла от Мартына поросят. Знаешь, там эти мордышоны.
Анна сняла в передней свиту[265], сунула в карманы ее рукавички и несколько угловато вошла в комнату Марьи Гавриловны, наспех теперь обращенную в столовую. Марья Гавриловна, спокойная, кареглазая дама лет сорока пяти, с небольшой проседью, курила из мундштука и к известию отнеслась равнодушно.
— А–а, — сказала она и выпустила изо рта поток дыма, — давно жду. Мы их выкормим.
Самовар на столе сильно клубил. Окна начали запотевать. Однако в два большие, выходившие в сад, с далеким видом за реку, глядело умиравшее холодно–серебряное небо сквозь голубые ели у балкона — ели редкостные, калифорнийские. Спиною к заре сидел за столом высокий человек в поддевке, с длинными усами. Рядом с ним Муся и барышня с колечком зачесанными на щеки прядями.