Борис Зайцев - Земная печаль
Аркадий Иваныч молчал.
— Мне писали из Тулы, — сказал он, — теперь совсем скоро развод. Как получу, обвенчаемся. Я непременно хочу обвенчаться, чтобы все как следует. Будет, довольно. Хочется, чтобы так благочинно… по–настоящему. А то вот прошла жизнь, и столько зря наделано, натрепано… ужасно много…
Все так же позвякивало что‑то в дрожках, лошадь медленно ступала по сухому проселку, слегка подымавшемуся. Подъехали к кургану — небольшому, ровному холму на высоком месте. Открылся далекий вид на поля, леса, овраги, взгорья. Что в этом кургане, никто толком не знал, да, может быть, и ничего не было — просто сторожевая вышка, откуда наблюдали за жутким востоком, за страшной татарщиной — заревами, дымом надвигавшейся. Аркадий Иваныч остановил коня. Они слезли и сели у канавки. Солнце садилось. Тень векового кургана их одела, над его верхушкою пылали еще лучи, небо на северо–востоке было холодное, сине–стальное. К нему снизу шли яркие, густые зеленя. Их замыкал темный парк Серебряного. Белая колокольня, пересекая пейзаж, горела в последнем блеске.
— Вот там ты, — сказала Анна, — там ты живешь, твое Машистово, и там пропала моя головушка…
Она засмеялась.
— Хорошо, что пропала. Тебя тоже, наверно, скоро оттуда выгонят, это ничего, мы где‑нибудь устроимся, не все ли равно. Мне с тобой хорошо. Мне с тобой очень хорошо. Но сейчас ужасно грустно.
Она опять к нему приникла.
— И все страшно… Аркадий, мне как‑то очень страшно.
Аркадий Иваныч вертел в руках сухую былинку. Иногда откусывал кусочек. Он ничего ей не ответил. В пояснице начиналась вновь привычная, тупая боль.
— Нет, — сказала Анна, — если до Рождества развода не будет, я все равно к тебе сбегу. Это уж как хочешь.
Со стороны хутора на дороге показалась карфажка. Солнце село. Сизый, прохладный сумрак обозначился в лощинах. Аркадий Иваныч встал.
— Пора. Наши едут. Вот и застали темноты.
— У тебя есть с собой?..
Аркадий Иваныч похлопал по карману.
— Я приду в воскресенье.
Он обнял ее, поцеловал в лоб и сел на дрожки.
Было уже темно. С каждой минутой глубже погружалось заведение Матвея Мартыныча в первоначальную тьму, смывавшую дома, леса, людей, животных, чтобы возродить их утром. Зато на небе восставала своя краса. Зима близилась. Уже Орион выводил, еще невысоко над горизонтом, свой таинственный семисвечник. Под ним кипел вечно юный Сириус.
Сириус стрелял уже разноцветными лучами сквозь голые сучья сада, когда Анна вошла во двор. Дверь инструментального сарайчика была открыта. Там возился Матвей Мартыныч.
— Аннушка, это ты? — спросил он, услышав ее шаги. f — Я.
— Где ж ты был?
— В поле.
Из‑за темноты Анна не видела лица Матвея Мартыныча, передвигавшего какие‑то ящики, но ее поразил изменившийся, задохнувшийся его голос, когда он почти крикнул:
— Ты все за этим Аркадием бегаешь… Я уже давно, уже с лета замечайл…
— Ну и что ж, что замечал?
Матвей Мартыныч выскочил из сарайчика.
— Ты понимай, что он бездельник, он только всю жизнь по ярмаркам ездил, на гитаре играл и любил девушек…
— Да тебе‑то что? — вдруг грубо сказала Анна. — Ты чего раскипятился? Ты кто сам?
— Я честный латиш… я хозяин, все сам делаю… Аннушка, не сердись, я ничего, так… ты знаешь, я о тебе все думаю и беспокоюсь, ты уже большая девушка, уже на выданье…
— A–а, беспокоюсь… молчи, Матвей, я знаю, о чем ты беспокоишься…
Матвей Мартыныч взял ее за руку.
— Я о тебе беспокоюсь, потому что ты мне не чужой, ты свой, хороший… Я тебя ребенком знал, а ты теперь сделался красивый девушка…
Теплота его руки, знакомая медвежатная шерстистость хорошо подействовали на Анну. Гнев ее быстро сошел. Ей, как всегда с Матвеем Мартынычем, стало как‑то смешно, ток животной сочувственности смягчил ее. Матвей Мартыныч молча и неуклюже гладил ей руку.
— Если ты будешь ко мне приставать с Аркадием, — сказала она покойнее и с усмешкой, — так смотри ты у меня!
— Матвунчик! — крикнула с крыльца Марта. — Куда ты там запропастился? Анна, отыскалась, наконец?
Анна слегка хлопнула Матвея Мартыныча по затылку.
— Видишь, какой ты… — шепнула ему. И потом прибавила, тоже вполголоса, но серьезно: — Ты мне не вздумай мешать. Я сама все знаю. Я, дядя, давно уж не маленькая. Я живу сама, и сама буду жить, как захочу. Меня не переделаешь.
Марта встретила их сухо, буркнув про себя что‑то. Но Анна не слушала. Ей было все равно. С безразличием она ужинала. В душе прохлада, крепость и решимость. Что‑то заканчивалось в ее жизни. Пока она молчала, но свое знала твердо. После ужина, как всегда, поднялась к себе в комнатку. Прежде чем лечь, отворила окошко в темную, холодную ночь. Долго смотрела на звезды пылавшие. И опять, как тогда у кургана, стало ей жутко. Голова закружилась.
МашистовоВ деревне поздняя осень тяжела. Как ужасно размокают дороги! Беспросветен вечный дождичек из холодных, набухших туч, из надвигающихся сыро–туманных завес, задымляющих бугры, колокольни, лесистые взгорья. Выехать значит хлюпать в грязи по ступицу, плестись шагом, терпеть и мокнуть.
А потом все замерзнет. Тогда дорога — сухая, окостенелая пытка. Телеги грохочут, людей в них швыряет… что же поделаешь. Это Родина. Это Россия.
Михайлов день прострадали в Мартыновке в месиве мокрого снега и грязи. Матвею Мартынычу надо было б доехать в город, но время не позволяет, зарежешь лошадь. Марта и Анна ходили в подоткнутых юбках, высоких сапогах, на которые налипали целые комья, — сумрачные и усталые от этих вечно чмокающих звуков, — им вторило в хлевах чавканье свиного населения.
Сухой заморозок принес некое облегченье. К ночи все стихло. Таинственные перемены совершались в облаках. На закоченелую землю Серебряного, Машистова, Мартемьянова во мгле и безвестности заструился снег — стал заравнивать выбоины дорог, белить углы крыш, медленно нарастать в разных ложочках и затишных местах.
Перед тем как лечь, Матвей Мартыныч вышел на воздух и, остановившись на каменной плите за порогом, в кромешной тьме с удовольствием ощутил на лбу, на волосатой щеке, на кончике носа холодные прикосновенья. Он выставил ладонь руки — сомнений не было.
— Ну вот, Матвей Мартыныч говорил, что и–пороша, и разумеется дело, так снежок и пошел!
Каждый год, с большой правильностью, выпадал в конце ноября снег, но Матвею Мартынычу приятно было сознавать, что вот именно он не ошибся, сказав на днях Марте, что скоро будет снег. Стал ли бы серьезный и честный латыш утверждать что‑нибудь легкомысленное?
Постояв сколько полагается, облегченный и довольный, Матвей Мартыныч вошел в дом, запер дверь и направился в спальню. Марта уже лежала. Мальчик спал. Крошечная лампочка–коптилка стояла на комоде и усиливала густой, кисловатый запах.
— Я же и–говорил, — Матвей Мартыныч сел на постель со своего боку и, сняв куртку, почесал под рубашкой кустившуюся грудь. — Я же и–говорил, что снежок выпадет, мы теперь и–ляжем, а встанешь, то и первопуток.
— Вот и хорошо тебе в город ехать, — отозвалась вяло Марта.
— Я знал, что мне хорошо будет.
— А розвальни наладил?
— Матвей Мартыныч все наладил. Пожалуйста! Левый полозок новый сделал, оглобли перестроил…
Задув свет, он довольно грузно, так, что двуспальная кровать вздохнула, завалился на спину.
— И тебе с Анночкой по снежку веселее…
— Еще бы.
— А то я третьего дня вижу, Анночка по двору шлепает, так там около подвала вместо чтобы по досточке прямо как в лужу ступил, чуть не по коленку в грязь…
— Ну, это уж просто по ротозейству, — ответила Марта. — Дощечка положена, нет, надо переть прямо.
— Не заметил как‑нибудь, и попал…
-— Не заметила… какая барыня!
Марта повернулась, легла на спину.
— Эта самая Анна дурить начинает. На наших хлебах отъелась, теперь смотри, пожалуйста… то усатый сюда заедет, то она бежит в Машистово.
— Она же редки со двора уходит.
— Редки, редки! Прошлое воскресенье чуть не на заре вернулась.
Матвей Мартыныч недовольно двинулся. Некоторое время лежали молча.
— Аннушка честная девушка, — сказал Матвей Мартыныч. — Если кого полюбит, то замуж выйдет.
— Ну, да уж ты за нее горой…
— Не то чтобы горой, а правду надо сказать.
Марта вдруг вспыхнула.
— Значит, я вру? А я тебе говорю, что она с машистовским путается, и об этом все на деревне знают, кого хочешь спроси…
— Марточка, не волнуйся. Я и не говорил, что ты врешь, а что надо правду сказать…
Но Марта действительно рассердилась. Сон ее прошел. Острая электрическая сила пробежала по ее худому телу, может быть, та же, что потрясала и в любви. Марта уже замечала и раньше сдержанное притяжение в муже… Как он оживлялся, как близко к сердцу принимал все, касавшееся Анны! Чувство это, отслаиваясь в дальних углах, поднакопилось — давало о себе знать смутным недовольством.