Александр Браудо - Очерки и воспоминания
Петербург тонет в волнах этого хаоса. Террор, голод, холод превращают город в обиталище пещерных людей. Разбежались близкие друзья, сотрудники, соратники, а оставшиеся ютятся в своих примитивных квартирах, разобщенные, вследствие разрушения способов передвижения. Надолго я теряю А. И. Браудо из виду. Он получил в Публичной Библиотеке пост вицедиректора, но вероятно живет не лучше других пещерных людей бывшей столицы. Лишь незадолго до моего исхода из большевицкого "дома рабства" я встречался раза два или три с Браудо, на помню уже по какому поводу. Перед отъездом я поехал прощаться с ним. Не застал дома, в квартире рядом с Публичной Библиотекой, и оставил ему записку, которая меня самого взволновала. Я писал, что в течение нашей многолетней совместной работы я научился ценить его глубокую преданность нашему народному делу, прямоту и правдивость его натуры. Это было весною 1922 года, когда я прощался навсегда с Петербургом и со всей Россией.
Через два года, когда я жил в Берлине, меня посетили двое гостей из Петербурга: А. И. Браудо и Л. Я. Штернберг. Оба имели какие-то "командировки" с научными целями: {49} иначе их не выпустили бы из советского Ленинграда даже на короткое время. В наших беседах они разделили между собой роли: Штернберг говорил, рассказывал о запустении старого Петербурга, а Браудо грустно молчал. Через несколько дней оба ухали, один в Брюссель на конференции этнографов, другой в Лондон.
Вскоре получилась печальная весть: Браудо внезапно умер в Лондоне от разрыва сердца, сидя в квартире эмигрантской семьи из России. Замолчало и волнующееся сердце этого человека с сомкнутыми устами. Через несколько лет умер в Петербурге и Штернберг, некогда выдержавший сахалинскую ссылку, но не выдержавший моральной пытки современного режима.
С. Дубнов.
{52}
ПОДВИЖНИК
(И. Гессен.)
Среди многочисленной петербургской интеллигенции Александр Исаевич Браудо занимал исключительное положение: он был, пожалуй, самой незаметной фигурой, вместе с тем, самым нужным и единственно незаменимым членом ее.
Еще до образования политических партий в России интеллигенция делилась на различный группировки, между которыми воздвигались высокие непроницаемые перегородки. Каждый имел свое место в одной из таких группировок, и одновременное участие в другой казалось бы неуместным, бестактным.
С оформлением политических партий в 1905 г. наново произведено было как бы генеральное размежевание, после которого никому уже не полагалось вторгаться в пределы чужих владений. Трудно теперь поверить, что даже необходимость защиты профессиональных интересов разбивалась об эти перегородки и заборы, что, например, лишь во время войны удалось объединить повременную прессу в "Общество редакторов" для борьбы с произволом военной цензуры, а "прогрессивный блок" сформировался лишь тогда, когда стихия окончательно овладела ходом событий, и никакой надежды на избежание катастрофы уже не оставалось.
Единственный человек, пользовавшийся изъятием из основного правила интеллигентского общения, был Александр Исаевич. Он нигде не имел своего места, но в е з д е, во всех группировках и партиях, (конечно, исключая несамостоятельные, искусственно питаемые властью), был жданным и желанным, и не гостем, а своим. С первого взгляда представлялось непонятным, почему это так сложилось: А. И. как будто не принимал никакого участия в происходившем вокруг него, оставался бесстрастным наблюдателем. Собрания {52} всегда были шумны и страстны, все спорили, горячились, один А. И. сидел молча - разве изредка вполголоса вставить какое-нибудь беглое замечание - со скорбным изможденным лицом и, часто, закрытыми глазами, из которых, когда он смотрел на вас, излучался тихий успокоительный свет. Но как только заседание кончалось, все спешили обступить А. И., и каждый норовил отвести его в сторонку, что-то шепнуть ему, что-то от него услышать. И тут, хоть его на части рвали, он ни на юту не изменял своей благородной степенности. Каждому отвечал ровным, спокойным, тоже скорбным голосом, никогда - думаю - никому ни в чем не отказывая, меньше всего заботясь о себе, меньше всего щадя самого себя.
Русская интеллигенция - это уже дело прошлого - представляла явление столь же своеобразное, сколь и замечательное. Отличительную, характерную черту ее вижу в том, что для нее на первом месте стояло общественное служение, подчинявшее себе все другие личные и частные интересы. Отсюда повышенное настроение, заставлявшее, точно первая любовь, звучать золотые струны души и поднимавшее над будничной суетой. А. И. ярко выделялся и среди интеллигенции: ему вообще не приходилось считаться с личными интересами, таких у него не было. Жизненный девиз его можно определить проникновенными словами Тургенева: "жизнь не шутка и не забава, жизнь даже не наслаждение, ...жизнь - тяжелый труд. Отречение, отречение постоянное - вот ее тайный смысл, ее разгадка... Не наложив на себя железных цепей долга, не может человек дойти, не падая, до конца своего поприща". Одну только оговорку надо бы внести сюда: А. И. не накладывал на себя железных цепей. Таково было впечатление, что с ними он и родился. Никому, во всяком случае, не дано было видеть, что он чувствует или тяготится тяжестью цепей своих. Напротив, казалось, что они несут его, и походка была у него такая неслышная, спокойная, ровная, словно он не ступает, а несется.
Этими же цепями неколебимо сковано было изумительное гармоническое сочетание любви к ближнему с любовью к дальнему. Слишком известно, что эти два рода любви, как будто столь близко родственные, нередко проявляют себя непомнящими родства. Отрицательное их сочетание - отсутствие любви к ближнему и к дальнему - явление обычное, но {53} совмещение любви к человеку и к человечеству, увы! встречается далеко не часто. Однако, у А. И. эти непомнящие родства дружески сосуществовали и соперничали только в степени активности, беззаветности и жертвенности.
За 25 лет нашего сотрудничества и дружбы и - временами - ежедневного общения я положительно не припомню ни одной беседы на тему, выходящую из области общественного долга. Совсем не могу себе представить его сидящим, например, в театре, концерте и т. п. Но за то его можно было встретить везде, где творилось общественное дело или требовалось кому-нибудь помочь. Труднее всего было застать его дома: помню, как однажды удивился моему телефонному звонку сын его, тогда еще мальчик, и недовольно сказал мне : "папы же нет дома", а на вопрос, где бы можно его сейчас найти, уверенно прибавил: "он шлёпает". А. И. действительно "шлёпал" с утра до поздней ночи, потому что дня не хватало, потому что задача так была поставлена, что "где горе слышится, где трудно дышится, будь первый там!" И эта установка становилась с каждым годом все шире известной, все росло количество "клиентов", и все тяжелей становился короб дел, поручений и просьб, с которыми он утром выходил из дому "шлёпать".
С чем только и кто к А. И. ни обращался и что только ни брал он на себя! Напомню здесь два-три характерных случая: один из них касается громкого разоблачения Азефа, когда эсеры никак не могли преодолеть своего нежелания поверить в предательство главы "боевой организации" и, ради получения все новых, совсем излишних уже доказательств, меньше всего считались с интересами "ближнего".
К Браудо они и обратились в самый решительный момент с просьбой получить от Лопухина письмо на имя Столыпина, которое должно было рассеять последние сомнения, опустить письмо в почтовый ящик и копию отправить в редакцию "Таймса". Участие А. И. представлялось необходимым, как гарантия, что письмо будет отправлено по назначению, что никакие соображения не отвлекут его от точного исполнения долга, - в этом и Фома неверующий усумниться не мог бы. А Браудо, хоть сам и был уже вполне уверен в предательстве Азефа и отчетливо сознавал, что посредничество станет известным и подвергает его большому риску, ни на минуту не {54} задумался просьбу исполнить, по той простой причине, что кому-нибудь придется же это сделать, а раз так, то разве можно сваливать тяжесть с себя на чужие плечи!
Другой случай касается "Речи", в редакции коей А. И. был частым и всегда самым дорогим гостем. Я не мог удержаться от радостного восклицания при виде его, ибо, с чем бы он ни пришел, его степенная осанка, задумчиво грустное лицо с лучистыми глазами сразу рассеивали суетливое редакционное настроение, сменявшееся предвкушением душевного отдыха. Случай, о котором я хочу рассказать, относится примерно к 1911 г.,, когда А. Н. Хвостов, впоследствии министр внутренних дел, был нижегородским губернатором, и наш корреспондент настойчиво отмечал все его вызывающие беззакония. А. И. пришел со странным, как он выразился, поручением.
"Вчера был у меня приехавший из Н.-Новгорода раввин и много рассказывал об ужасных притеснениях евреев ни перед чем не останавливающимся губернатором. А на днях Хвостов вызвал раввина к себе и заявил, что если "Речь" не перестанет писать о нем, то за каждую корреспонденцию будет выслана из города еврейская семья. Раввин уверял, что он никого в редакции не знает и бессилен повлиять на нее, но Хвостов был непреклонен: "если Вы поищете, то найдете нужную связь". Пытался раввин объяснить, что отрицательное отношение "Речи" может только способствовать карьере губернатора. Хвостов признал это правильным, но прибавил, что как раз, когда он прохлаждается за утренним кофе, ему подают петербургскую газету и настойчивое упоминание его фамилии досаждает и отравляет удовольствие. "Поэтому, так и знайте - если мне будут досаждать, то и я вам буду платить неприятностями".