Александр Солженицын - Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4
Корнилов был поставлен правительством – но само правительство и военный министр боялись каждого шороха и действовать не смели.
Ну что ж, попал к ним как заложник от честного фронта. Ушица вместе, а рыбка пополам.
Затем была какая-то Военная комиссия, существовавшая вне всяких штатов и уставов, ничего полезного она делать не могла, и единственно правильное было – её разогнать, но и этого Корнилов не мог, она связана была с Советом рабочих депутатов и опять же с военным министром.
Скрепить офицерство, поднять его дух? Офицеры и сами пытались, но жалкое то было зрелище. В Доме Армии и Флота они собирали свой тоже Совет – офицерских депутатов, уравновесить солдатских депутатов, – и вчера вечером Корнилов посещал их собрание и выступал там: что возврата к прошлому не будет, вот арестована царская фамилия. (Про себя – неприятно.) И оценил, что ничего весомого из Совета напуганных офицеров не выйдет.
Генерал Корнилов не мог действовать в Петрограде так, как хотел, пока не будет иметь здесь собственную военную силу, верные крепкие, не запасные, части. Но такие части можно привести только со стороны, – а это теперь не позволит Совет рабочих депутатов. И какие-то части взамен из Петрограда вывести – тем более мешает Совет депутатов.
Да что там! Совет депутатов на второй же день прислал командующему Округом указание, что он должен сменить своего помощника, генерала! Именно этот помощник ему и не нужен был, – но какова же наглость Совета? Как же в таких условиях командовать?
А вчера для переговоров от Совета пришёл к Корнилову горячий поляк, инженер, правда понятливый. Он так прямо и говорил: вся сила – у Совета. И этого не оспоришь. И был вынужден Корнилов обещать покорность, позорную для командующего: что все утверждения в должностях он будет проводить через Военную комиссию.
А сегодня эта самочинная лавочка Исполкома прямо вызвала командующего к себе на заседание! И хотел бы Корнилов вгоряче послать их к чёртовой матери, но понимал, что нельзя. Чтобы вытащить из грязи разваленную колымагу гарнизона – надо было ни разу не выйти из себя. И он, не откладывая, сразу же и поехал на это новое испытание и унижение.
Никаких там хмуроватых рабочих не увидел, а всё белоручки, все с выражениями значащими, а то и заносчивыми. И поражало – что почти вовсе не было русских. А когда сели – то прямо перед ним оказались какие-то резко наскочливые наглецы. И почему же именно они – управляют?
Метали – «конъюнктуру», «плутократию», «империализм». А патриотизм назвали – иезуитским понятием.
Эге-е, на вашу тонкость да не нашу простоту! Толковать им тут о всеобщем единении было бы безполезно. А о чём тогда другом?
И, скрывая своё недоверие, а ещё больше свою сердитость, Корнилов поглядывал из глазных щёлок на собеседников, обсевших его, и, притворяясь попроще, мурчал им о восстановлении внутриармейского единства.
Теперь-то он понял, что представитель Совета, два дня как прикомандированный к штабу Округа, не именно сам по себе был прощелыга, и присылаемые от Совета бумажки, кого снять и кого назначить, не случайно были сволочные. Просто весь спёртый дух в этой комнате ничего общего не имел с воюющей армией.
Да всё вчерашнее безобразие в Царском Селе, насилие над начальником гарнизона, разврат караула, проверка царя, – разве не этими типами, вот отсюда, было затеяно? Да не здесь ли и этот мерзавец, который вчера туда ездил проверять царя? Не теснится ли тут за плечами, высматривая теперь лицо генерала? По-настоящему, уважающий службу военный человек должен был бы сейчас потребовать от них наказания этого мерзавца – и только потом допустить себя к разговорам. Но не Корнилов, а Временное правительство так поставило, что опутаны были липким руки-ноги генерала. А оставалось сужать глаза терпеливыми щёлками и простодушно заявлять себя сторонником революции и что это честь для него – командовать революционным гарнизоном.
Распущенной бандой.
Но и правда, по вине же Временного правительства попадал генерал в глупое положение с немецкой угрозой: правительство, Гучков, как пугая детей, распечатали, что немцы готовят кулак на Петроград, а Корнилов не мог же вслух признать, что правительство врёт, плетёт, теперь как-то надо было поддерживать, – и подвергнуться тут наскоку с завизгом, а справедливому. И бормотать в ответ непонятное.
На обратном пути из Таврического, просто по дороге, Корнилов заехал на Кирочной в казарму. Ещё не знал точно, чья это казарма, лучше б не заезжал: жандармского дивизиона.
Безоружные, перепуганные, измученные жандармы были выстроены перед ним – и жандармский оркестр играл уже разученную марсельезу.
Так и стало в ушах надолго.
А сам Корнилов не так же? – принял в штабе развязного корреспондента «Биржевых ведомостей». И, уже привыкая к сетям здешней петроградской безпомощности, он, боевой генерал, должен был опять нести чушь: что произошедший переворот – верный залог нашей победы, в тылу – и есть самая важная победа, теперь осталось победить только на фронте. И что только Свободная Россия может выйти победительницей из такой войны. И приветствовать гучковскую реформу армии, во время войны, – мол, действительно назрела и неблагоразумно излишне отягощать солдат дисциплиной.
Уж там – что он сказал, а корреспондент что ещё приписал? Корнилов всё это выговаривал, как бы морщась внутри черепа. Его ум по непривычке всё не справлялся: зачем этот вздор нужно повторять?
Но так сложилось в Петрограде, что, только повторяя вздор, можно было надеяться сделать какое-то и дело.
541
До чего же могут замотать политики простого честного генерала! Избирая военную карьеру и потом служа сорок лет, никогда Алексеев не готовился попасть так нечисто. Как бы холодная грязь и муть обволокли и тело и сердце за последние дни – и уже как о чудесном времени вспоминал он о тех месяцах, когда не нарушало ему службы ничто, кроме болезни. Уж как он бывал и был в службу воткнут – и болезнь не могла его отклонить от исполнения долга, полными часами дней и вечеров сидел и читал, и вникал, и писал, и рассматривал, – а вот нашли такие дни, что и самая простая работа валится из рук, не разделяемая рассеянной душой.
Немало далось ему усилие скрывать от Государя подготовляемый арест и запретить его прощальный приказ. Но невозможно служить двум господам, и уже избрал Алексеев за себя и за всю российскую армию – служить Временному правительству. Однако ещё третий и сильный хозяин – Совет рабочих депутатов, ударил палкой по голове, а Временное правительство не спешило защитить Алексеева. И в этом-то ударенном состоянии – и ощущении, что обманули его самого, – досталось Алексееву вчера проводить в Ставке присягу Временному правительству, присягать самому и пригласить к присяге вместе со всеми ставочными офицерами также и двух-трёх великих князей, состоящих тут. А затем давать телеграмму правительству: сего числа все чины могилёвского гарнизона и штаба принесли присягу на верность… твёрдо верую, что новое правительство с помощью Божьей внесёт успокоение стране…
А из Петрограда навстречу – пьяные телеграммы Совета депутатов: арестовать уже арестованного царя!
И за всем тем как-то отступил ещё один подготовляемый обман: великого князя Николая Николаевича. Ведь он-то тем временем ехал, приближался к Ставке! Шли четвёртые сутки от решения Временного правительства отставить великого князя – и почему же никаким способом по дороге за все эти сутки не могли сами известить его, остановить? Будто бы посылали распоряжение в Ростов-на-Дону, а там упустили великокняжеский поезд, может ли это быть? Единственный путь через Ростов. Будто бы посылали потом офицера с письмом от правительства – но и этот офицер разминулся с великим князем.
Ещё знал Алексеев от английского генерала Хенбри Вильямса, представителя при Ставке, что уже и его привлёк посол Бьюкенен, и его тоже втайне подготовили убеждать великого князя подать в отставку, – так опасались министры упорства князя, что прибегли и к послу.
И вот – знали в Ставке теперь они двое с Вильямсом да Лукомский с Клембовским. Но – молчали…
Как просил Алексеев Гучкова и Львова приехать в Ставку самим объявить решение великому князю! или прислать сюда письмо! Нет, они хотели и эту неблагодарную работу выполнить руками Алексеева, пусть показывает ленту телеграфного разговора.
Но кроме этой ленты десятки и десятки приветственных телеграмм от армий, корпусов, крупных городов лежали и ждали приезда князя, – и что-то же они весили! И пожалуй, не меньше той ленты. И до сегодняшнего мига Алексееву было видно, что отрешение великого князя – безумный акт, противоречит интересам армии и страны. И как же они в Пятнадцатом году все сплошь хором, эти же самые, негодовали на отставку Николая Николаевича, как буйно доказывали, что только он один и может быть Верховным, – и вот?.. И Армия же, правда, хотела великого князя. И всё переобъявить должен был почему-то Алексеев, вопреки своим убеждениям.