Хулио Кортасар - Последний раунд (рассказы и эссе из книги)
Скарданелли наконец обрел, пережил въяве ту блаженную эпоху, когда времена смешиваются и тают, как дым разных сигарет в общей пепельнице, и Деметрий Полиоркет делается современником Петра Великого, но ровно в те же дни кто-то из моих персонажей, живущих в одном городе, принялся вдруг выходить и разгуливать с другим, который мог в это время пребывать совсем в ином месте. И мне, читавшему в ту пору набоковское «Бледное пламя», уже не показалось странным, когда отрывок из тамошней поэмы внезапно очутился в моем времени, изъятый из прошлого одной, уже написанной, книги, чтобы войти в другую, пустившую пока лишь первые ростки в будущее, — отрывок, который не поддавался переложению и который я приведу поэтому в оригинале:
But all at once it dawned on me that this
Was the real point, the contrapuntal theme;
Just this: not text, but texture; not the dream
But topsy turvical coincidence,
Not flimsy nonsense, but a web of sense.
Yes! It sufficed that I in life could find
Some kind of link-and-bobolink, some kind
Of correlated pattern in the game,
Plexed artistry, and something of the same
Pleasure in it as they who played it found.
It did not matter who they were. No sound,
No furtive light come from their involute
Abode, but there they were, aloof and mute,
Playing a game of worlds, promoting pawns
To ivory unicorns and ebon fauns —
...Coordinating there
Events and objects with remote events
And vanished objects. Making ornaments
Of accidents and possibilities.
Все это прозвучало, как слова оракула: «Not text, but texture». И мне разом открылось, что этот сюжет должен в конце концов сложиться в текст, а не наоборот, тексту предстоит плести условный сюжет, вечно оставаясь у последнего на побегушках. Сложиться и таким образом обнаружить some kind of correlated pattern in the game, чтобы структура игры естественно связывала events and objects with remote events and vanished objects. В этой перспективе только и получила долгожданный смысл вся постройка моего «62» — исследование самого исследования, эксперимент по постановке эксперимента, которые к тому же нимало не отрекаются от рассказывания историй, от задачи выстроить другой, уменьшенный мир, где мы могли бы узнавать и радовать друг друга, и прогуливаться вместе с Сухим Листиком, и терпеть крушение на плоту вместе с Калаком и Поланко. И надо же, чтобы ровно тогда мне в руки попал неизвестный прежде текст Фелисберто (скрывать все лучшее — старая привычка уругвайцев), а в нем — программа работы, спасшая меня в те дни жесточайших сомнений. «Не думаю, будто писать нужно только о том, что знаешь, — было сказано у Фелисберто, — по-моему, стоит писать и об ином». Оказавшись один на один с рассказом, где разрыв любых логических, но прежде всего психологических связей делался предварительным условием любого переживания, оказавшись один на один с экспериментом, добровольно избравшим отказ от любых условных подпорок жанра, почему и выводящим из себя на каждом шагу, я увидел во фразе Фелисберто руку друга, подающего мне под глициниями свежезаваренный мате. И понял: мы правы, нужно следовать себе, опережая себя. Потому как кто же на свете хоть что-нибудь смыслит в этом «ином»? Уж конечно, не автор и не читатель, с одним уточнением: опережающий себя романист, по крайней мере, предугадывает, у каких дверей, нащупывая засов и шаря ногой в поисках порога, замешкается однажды он сам и его будущий читатель. Задача такого романиста — достигнуть границ между известным и иным: именно там начинается запредельное. Тайна — это не то, что пишется с большой буквы, как думали столькие рассказчики, а то, что всегда между, в промежутке. Разве мог я знать, что случится, когда Марраст пошлет неподписанное письмо в Общество анонимных невротиков? Я знал одно: бюрократический и эстетический порядок в Институте Куртолда перевернется с ног на голову из-за этого его шага, совершенно бессмысленного и тем не менее абсолютно необходимого, даже предопределенного во всей повествовательной механике романа (вот она, «a web of sense»!). Но о том, что Николь отправит потом сто страниц Остину, я не подозревал — это и была частица «иного», ждущая своего часа на краю «известного».
Подспудное ощущение собственной проницаемости, чувство, что единственная возможность себя опередить — в том, чтобы вбирать мир каждой порой, не задаваясь вопросом о целостности всего своего губчатого восприятия, вдруг чудесно прояснилось в те же недели благодаря индусскому тексту, шестьдесят первой строфе «Виджньяны Бхайравы», на которую я натолкнулся в одном французском журнале. Вот она: «Когда воспринимаешь два разных предмета, сознавая зазор между ними, углубись в этот зазор. Разница между предметами вмиг сотрется, а из зазора блеснет Реальность». В скромном, миниатюрном мире романа, который ночь за ночью возводился у меня на глазах, множество зазоров (я называл их просветами, относя и к пространству и ко времени эти переклички на расстоянии, молниеносные гештальты, когда мгновенная кривая вдруг довершала невнятный еще секунду назад рисунок и превращалась в объяснения Элен, поступки Телль или Хуана) внезапно наполнились реальностью, больше того — стали реальностью благодаря индусскому тексту. А фраза Мерло-Понти того же времени (кто-то сочтет это совпадение невероятным, куда «логичней» им кажется представить, что я закопался в книгах, выискивая подобные созвучия) стала для меня оправданием — но уже непосредственно в моей сфере, сфере значимого — той вбирающей любую мелочь и открытой всему нечаянному формы, которую принимала писавшаяся тогда, но почти еще загадочная для меня самого книга. «Объем и богатство значений, которыми располагает каждый из нас, — писал Мерло-Понти в связи с Моссом и Леви-Стросом, — всегда исчерпывается определенным кругом предметов, которые заслуживают имени значимых». И добавлял, как будто по-дружески угощая сигаретой: «Символическая функция всегда опережает предмет и приводит к реальности, только углубляясь в воображаемое»...
Работай я над «Игрой в классики», я, понятное дело, тут же перенес бы все эти совпадения прямо в книгу. И прежде всего один эпизод, который произошел со мной во время путешествия по северу Италии, правда, не у красных домов вдоль шоссе из Венеции в Мантую, а на подъеме из Черноббио в Кротто. (Но точно так же строфа индусского текста была шестьдесят первой, а не шестьдесят второй...) Посреди пути, смотря на лежащее в глубине озеро Комо, я увидел дом, а на его воротах красовалась одна из самых жалких надписей, которые когда-либо производило на свет сознание мелкого буржуа:
Porta aperta per chi porta
Chi non porta parta
Мог ли гарпагоноподобный изобретатель этой низкопробной игры слов — я представлял себе жирдяя-паука, разрывающегося между горами прошутто и качакавальо, — вообразить, что однажды она окажется для кого-то пророческим броском костей? Я оказался у его дома в той рассеянности глазевшего на мир зеваки, когда мысли и впечатления перетекают друг в друга, но ровно тогда же Марраст принялся за письмо Обществу анонимных невротиков, убеждая их заняться разгадкой таинственного стебля hermodactylus tuberosis. Почему я и прочитал гнусную надпись глазами Марраста и понял ее совсем иначе и поднимался в Кротто, говоря себе, что игра слов — один из тех ключей к реальности, за которыми бесполезно лезть в словарь. Только пришедший не с пустыми руками найдет дверь открытой, и потому уж кто-кто, а романист, торящий путь к иному (чем Марраст как раз и предлагал заняться анонимным невротикам), дорогу заведомо найдет, ведь именно к этой двери, этому зазору, за которым — тайна, он и приходит, так что приход не с пустыми руками слился для меня с самим смыслом перехода от Черноббио к Кротто, от Кортасара к Маррасту.
А несколько месяцев спустя в Сеньоне, вздымавшем скалы над Аптом, Аптой Юлией легионов Августа, где Марк когда-то один на один встретился с гладиатором-нубийцем, я начал шаг за шагом пробираться через спящую среди ночи «Гостиницу Венгерского Короля», силясь не сбиться на соблазнительно легкую дорожку льюисовского «Монаха» или Шеридана Ле Фаню, а, напротив, стараясь сделать так, чтобы Хуан переживал свое странное приключение с неприязненным скепсисом повидавшего мир аргентинца. Среди чтива, привезенного с собой из Парижа, мне попался номер невероятного журнала под титулом «Ситуационист», который как бы там ни было делали люди одержимые — немалое достоинство в эпоху, когда журналы, хоть плачь, ни на йоту не отступали от здравого смысла. В номере, посвященном ни больше ни меньше как топологии лабиринтов, печатались тексты Гастона Башляра, а среди них — вот этот, который, включи я его в книгу, a giorno осветил бы «Гостиницу Венгерского Короля» и многие другие гостиницы моего романа: «Analysis situs моментов активности сознания в принципе может отвлечься от протяженности интервалов между ними, как analysis situs геометрических элементов отвлекается от их величины. Единственное, что здесь важно, — это группировка. В таком случае можно говорить о причинности, заданной положением в системе, причинности, связанной с местом внутри группировки. Значимость подобных причинных связей тем ощутимей, чем с более сложными, более интеллектуальными, более сознательными действиями мы имеем дело...»