Хулио Кортасар - Последний раунд (рассказы и эссе из книги)
Вдыхая впитавшийся в пальцы аромат табака, я опять погружаюсь в смятенье той сумеречной встречи, в твой лепет; помню, как мой рот отыскал наконец твои потаенные вздрагивающие губы, и я приник к ним, к охваченному страхом розово-бронзовому контуру, которым я пытался завладеть, чтобы ничто не мешало моему главному путешествию. И, по загадочной прихоти нашего естества, тогда, в бреду, я не почувствовал того, что позднее ожило в навеянном табачным ароматом воспоминании. Мускусное благоухание, темная корица проделали неведомый путь сквозь неизбежную и безжалостную толщу забвения; непередаваемая игра нашей плоти, утаивающей от сознания то, что оживляет густые всполохи огня. Ты не была ни вкусом, ни запахом. Твоя заветная страна открывалась в виде образа и ощущения, и лишь сегодня нечаянно пропитавший пальцы запах возвращает мне миг, когда я выпрямился над тобой, чтобы не спеша подобрать ключи от потайного пространства, сломить нежную преграду, за которой бессильно трепетала твоя грусть, а ты сама, зарывшись лицом в подушку, уже умоляла, всхлипывая в несмелом одобрении, в разметавшихся волосах. Чуть позже ты все поняла, и не было больше грусти, и ты сдала мне заповедный город своей плоти. Остались позади причудливые ландшафты, небывалые осадные машины, и парламентеры, и сражения. В сладком, будто ваниль, аромате табака, доносящемся от моих пальцев, оживает та ночь, когда ты испытала свою первую, свою последнюю печаль. Я закрываю глаза и, возвращаясь в прошлое, вдыхаю аромат твоего сокровенного тела, мне не хочется открывать их и видеть настоящее, где я читаю, и курю, и по-прежнему считаю себя живым.
Перевод Н. БеленькойРаспотрошённая кукла
В лучшем случае следующие ниже страницы заинтересуют кое-кого из читателей романа «62. Модель для сборки» хотя бы тем, что прояснят в нем некоторые линии либо, напротив, умножат темные места, причем одно, скорей всего, не исключает другого — вещь обычная, когда плаваешь по ненадежным волнам.
Известно, стоит сконцентрироваться, и ты превращаешься в громоотвод. Только сосредоточишься на своем, как из-за всех защитных стен лезут бесконечные аналогии и обрушиваются на облюбованную тобой делянку, что, вероятно, и называют потом совпадениями, одновременными открытиями и т. п. — слов для этого придумано много. В любом случае со мной всегда происходило так: я описывал круг за кругом, а внутри них те или другие по-настоящему важные вещи вращались вокруг зияющего отверстия в центре, каковое, как ни парадоксально, и было текстом, который предстояло написать или который таким манером писался. Во времена «Игры в классики» на голову сыпалось столько, что единственным честным выходом было без препирательств открыть окна метеоритному дождю, который врывался с улиц, из книг, разговоров, повседневных случайностей, и превратить все это в абзацы, отрывки, необязательные и обязательные главы того, что зарождалось вокруг темной истории о невстречах и поисках, — повествовательная техника и изобразительная сторона романа во многом пошли отсюда. Но уже «Игра в классики» не без смысла намекала на совет Андре Жида никогда не повторять достигнутого; так что если уж «62» замышлялся через несколько лет как развитие одного из возможных ходов, намеченных прежде, то нужно было после торжественных заявлений в начале бросить вызов себе самому и принять его, рискнув пойти совсем в другую сторону. Не стану пересказывать сюжет книги, читатель его, вероятно, и так знает, и тем не менее тот же читатель мог не заметить, что письмо в «62» избегает каких бы то ни было промежуточных подпорок и что отсылки к другим точкам зрения, цитатам или событиям, пусть даже магнетически связанным с основным ходом действия, я исключил, чтобы не отвлекать от сколько возможно линейного, прямого повествования. Действующие лица в романе крайне редко намекают на посторонние литературные реалии или тексты, с которыми перекликается та или иная сцена: все сведено до одной отсылки к Дебюсси, к книге Мишеля Бютора, к библиографической сноске о графине и вампирше Эршебет Батори. Те, кто меня знает, согласятся: такой поиск литературных связей никогда не проходил у меня гладко. Сколько бы ты ни сосредоточивался на одном определенном участке, в твои воспоминания, в то, что с тобой каждый день происходит, пока работаешь над романом, в твои сны и встречи то и дело врываются метеоритные дожди, тревожные совпадения, подтверждения, переклички. О них я и хочу сейчас поговорить: исполнив собственное обещание не включать их в текст, я могу теперь в свое удовольствие и для забавы тех, кому тоже по душе такие штуки, приоткрыть уголок писательской кухни, показав ежедневные встречи автора с никогданиями и нигдеями, которые тем не менее есть самое реальное в нашей меняющейся на глазах реальности.
Началось вот с чего. Церемониальный танец, узоры которого придется, не слишком в них разбираясь, выводить героям, был еще в первых набросках, да и сам текст пока еще только нащупывал дорогу к заповедным местам, а разрозненные книги, за которые я наобум в те дни хватался, уже стали подавать недвусмысленные знаки. Скажем, со страниц арагоновской «Гибели всерьез» вдруг выпорхнул, как нетопырь, вот такой пассаж:
Роман, ключ к которому потерян. Неизвестно даже, кто его герой, положительный он или нет. Есть вереница встреч, людей, которых кто-то забывает, едва увидев, и других, ничем не любопытных, которые, наоборот, все время маячат на сцене. До чего же халтурно сделана жизнь. Этот кто-то пытается найти в ней общий смысл. Пытается, не зная, кто такой он сам. Дуралей.
Арагон-то, понятно, имел в виду собственный роман, но я увидел в его словах лучший эпиграф к своей книге. Я уже говорил, что решил обойтись в ней без хитростей — не только идя наперекор «Игре в классики» (и тем читателям, которые, закончив «Трех мушкетеров», непременно ждут «Двадцать лет спустя»), но и в расчете, что когда-нибудь добавлю несколько страниц post factum, где описанные и многие другие встречи героев откроются с неведомой стороны, и не все ли равно, узнает о них читатель до или после того, как прочтет книгу, — важно, что это произойдет в других физических обстоятельствах, в другой психологической атмосфере. Тут стоит сделать небольшое отступление и напомнить, что романист крайне редко принимает в расчет взаимоотношения между чтением и жизнью, как будто в пространстве и времени существует только он и его персонажи, а читатель — это так, отвлеченная фигура, которая в один прекрасный момент просто окажется с двумястами пятьюдесятью сброшюрованными страницами в левой руке и найдет время, чтобы их в один присест проглотить. Но поскольку я слишком хорошо знал, до какой степени мелочи, вторгающиеся в жизнь каждый день, меняют, обесцвечивают, порой перекраивают, а иногда и напрочь разрушают то, над чем сейчас работаешь, то почему бы, пришло мне в голову, не переадресовать эти помехи и препоны читателю, не подкинуть ему, до или после основного действия, несколько добавочных деталей модели, которую предстоит собрать? (Скажу больше: в старые добрые времена романов-фельетонов их авторы вполне могли пользоваться тем, что в дни и недели между выпусками очередных глав читатель жил сказочными жизнями их героев, которые, в свою очередь, раздвигали временные рамки его собственной жизни. Так отчего не включить в книгу параллельную историю этих интервалов? Я хотел знать, не обращались ли к этому опасному и выигрышному приему Диккенс, Бальзак или Дюма, но решающих доказательств не нашел. Однако Диккенсу было известно, что его читатели в Соединенных Штатах с беспокойством ждали в порту судно из Великобритании с последними опубликованными главами «Лавки древностей», и на пирсе еще не успевали принять швартовы, а с берега на борт уже летел тревожный вопрос: «Как там малютка Нелл, умерла?»)
Но если учесть, к каким неожиданным переменам курса может привести воспоминание о книге, ее уже истончившийся призрак, когда при новом повороте гайки перед автором вдруг, с горящей свечой или разрозненными страницами в руке, появляется читатель; если, говорил я себе, так или иначе представить весь ход их взаимных отношений, то не лучше ли, не правильней ли будет устранить этот враждебный зазор между текстом и читателем, как нынешний театр борется за то, чтобы устранить такой же зазор между сценой и зрительным залом? Почему мне и показалось, что если уж я собираюсь включить читателя «62» в условное будущее этой книги (диахрония, линейное течение времени перечеркивается в таких случаях самим характером рассказа; кроме того, в рамках длительности, которую я бы назвал длительностью аффекта, как Жюльен Бенда говорит о логике аффекта в противоположность чисто интеллектуальной логике, причинные связи вообще перестают что бы то ни было объяснять, а повествование достигает связности именно как синхронное), то, может быть, небесполезно хотя бы задним числом пояснить ему некоторые из тех интер-, ре-, транс- и преференций, которые допекали меня, пока я писал, и которые я тогда же сознательно устранил из текста. Скажем, стихи Гёльдерлина, прочитанные как раз в те дни, когда Хуан входил в ресторан «Полидор», а кукла отправлялась в свой чреватый столькими бедами путь, так вот, несколько строк безумного Гёльдерлина, которые до осатанения крутились тогда у меня в голове: