Иван Лазутин - Суд идет
Но Бардюков не шутил. Обвинительное заключение было написано Артюхиным. Причем написано таким красивым каллиграфическим почерком, каким обычно пишут на кандидатских и профессорских дипломах во Всесоюзной аттестационной комиссии при Министерстве высшего образования.
Более двух десятков орфографических и около десятка синтаксических ошибок исправил Шадрин в тексте, написанном на двух страницах. Вначале Дмитрий возмутился: как могли совершенно неграмотного человека направить в прокуратуру следователем? Потом, уже недели через две, ближе присмотревшись к Артюхину, он стал жалеть его и тайком от других следователей править, а иногда даже заново переписывать тексты его обвинительных заключений.
Артюхин с войны вернулся без ноги и некоторое время работал инспектором в райсобесе. Потом с помощью райкома партии устроился в юридическую школу. У него было двое детей и больная мать. Жена где-то вначале работала лифтершей, а потом ее уволили по сокращению штатов. С тех пор на иждивении Артюхина, получающего восемьсот девяносто рублей, было четыре человека. Все чувствовали и видели его материальную нужду. Обедал он всегда на три рубля, курил только «Прибой» и виновато смотрел в глаза своим коллегам. К Шадрину он относился с каким-то благоговением и затаенной доброй завистью: чем дальше, тем чаще и чаще помогал ему Шадрин в оформлении документов, которые шли на подпись прокурору и в суд.
Характеристику молодому специалисту Артюхину Наседкин закончил словами:
— Главное, товарищи, человек старается. И в пример другим скажу, что некоторым нашим молодым работникам — я не буду называть фамилии — у товарища Артюхина нужно поучиться аккуратности и исполнительности. Может быть, он и не остер на язык, как, скажем, товарищ Шадрин, зато он от прокурора за полтора года не имеет ни одного замечания и является дисциплинированным следователем, дела всегда заканчивает к сроку.
Наседкин сделал паузу и поднял перед собой указательный палец.
— Но тут же хочу оговориться, что не все у Артюхина хорошо.
Наседкин отпил из стакана глоток воды и посмотрел на Варламова, который сидел неподвижно и, как это было видно по лицу его, чем-то был недоволен. Стараясь понять, чем же был недоволен Варламов, Наседкин незаметно перевел взгляд на прокурора, но, не прочитав в его лице ничего такого, что могло бы быть ориентиром в его дальнейшем выступлении, уставился на инструктора из райкома, который по-прежнему что-то строчил в своем увесистом блокноте, на толстой корке которого было вытиснено: «Делегат районной партийной конференции».
— Так вот, товарищи, скажем откровенно, что слог у Артюхина прямо-таки хромает, и, я скажу, здорово хромает. Хромает на обе ноги. По части грамоты и оборотов при письме у него дело обстоит неблагополучно. Но я думаю… — Наседкин сделал затяжную паузу. — Но я думаю, что и с этим товарищ Артюхин справится. Человек он молодой, растущий, фронтовик, инвалид Отечественной войны, а поэтому только остается пожелать ему учесть наши замечания и засучив рукава приняться за дело… Теперь что касается следователя Кобзева, который работает в нашей прокуратуре уже больше года. К этому, как и к Артюхину, тоже не придерешься…
И Наседкин минут десять рассказывал собранию о том, как под руководством опытного следователя Бардюкова вырос грамотный, с оперативной сноровкой специалист. Временами Наседкин посматривал в сторону Варламова — тот одобрительно улыбался и в знак согласия кивал головой.
А следователь Кобзев, склонив от стыда свою крупную, не по возрасту рано лысеющую голову, слушал похвалу помощника прокурора и думал: «Болван! Какой болван! Тебе не людей характеризовать, а баранов взвешивать в «Заготскоте». Поставил на весы, кинул гири, записал в ведомости и кричи: «Следующий!..»
Кобзев был ядовитым и остроумным молодым человеком. В черных и всегда улыбающихся глазах его плясали насмешливые огоньки. Он и допрашивал-то так, точно начинал разыгрывать человека: «А скажите мне, гражданин такой-то, при каких обстоятельствах и с кем вы совершили кражу у этой хорошенькой танцовщицы?» Больше всего не прощал Кобзев людям их тупость и слепое угодничество перед начальством — те самые черты, которыми так щедро была отмечена личность Наседкина. И тут Кобзев впервые по-настоящему поверил в мудрость, что похвала дурака обиднее упрека мудреца.
А Наседкин все хвалил и хвалил Кобзева. И главное, хвалил за то, за что больше всего следовало бы его ругать. Будучи излишне горячим, а порою даже несдержанным и резким с начальством, в докладе Наседкина он был представлен собранию как образец исполнительности и точности. И снова все добродетели Кобзева Наседкин рисовал на мрачном фоне отрицательных качеств молодого следователя Шадрина, о котором, как уже все поняли, речь пойдет особо.
Часто Наседкин сбивался. Ища поддержки, он обращал свой взор к прокурору. Тот одобрительно, точно благословляя, закрывал глаза и утвердительно покачивал головой.
Дошла, наконец, очередь и до Шадрина. Дмитрий заранее почувствовал, что нечего ему ждать добра от выступления Наседкина. Но то, что он услышал сейчас, было свыше его ожидания. Ни одного поощрительного жеста, ни одного теплого, доброго словечка не прозвучало в сухом и монотонном речитативе помощника прокурора. Дмитрий сидел и чувствовал, как горячие приливы крови подступали к его щекам, как от этих приливов набухали ладони, как в горле что-то першило, щекотало. Такое физическое чувство он испытывал и раньше. Но где, когда?.. Он силился вспомнить и не мог.
За какие-то последние несколько минут, пока его имя несколько раз упомянули недобрым словом, он почувствовал, как в нем растет и встает на дыбы доселе дремавший дух бунтарства.
Но обиднее всего было слышать, что ругал его Наседкин за то, в чем он был безукоризненно добросовестен и честен. Все было свалено в кучу: и зазнайка, и неаккуратный в ведении документации, и нескромный в обращении со старшими, и ленив в работе… Когда же Наседкин дошел до того, как пишет Шадрин обвинительные заключения, то он оживился и, рассчитывая посмешить собрание, попробовал шутить:
— Читаешь его обвинительное заключение — и хоть за живот берись. Не документ юридический, а поэма! Прямо наподобие «Василия Теркина». Как в жизни говорят, так он и бухает в обвинительном заключении. И ведь сколько раз ему указывали, что юридический язык — это язык особый, тут нужны годы, чтобы как следует набить на нем руку, а он норовит одним махом семерых убивахом. Да еще артачится, когда ему указывают, как нужно правильно писать…
Никто из сидевших в прокурорском кабинете не улыбнулся. Варламов сидел в своем жестком кресле, привалившись левым плечом к горячей батарее парового отопления, и тайком наблюдал за Шадриным.
«Тут что-то не то, что-то явно не то…» — билась в голове Варламова мысль, а почему «не то» — он еще не давал себе ясного отчета.
Артюхин, который полчаса назад переживал минуты огромного напряжения, теперь сидел с благодушным видом святого угодника и тайком (хотя все курили открыто) курил в кулак. Время от времени он преданно и как-то по-детски доверчиво смотрел своими светло-серыми глазами на докладчика и взглядом заверял: «Будьте уверены. С завтрашнего дня буду работать с засученными рукавами, как вы указали. Что-что, а по части обвинительных заключений я добьюсь сдвига. Все на это положу…» Смутным, отдаленным эхом, расплывшимся где-то вдалеке, доносились до сознания Артюхина слова Наседкина. «Шадрин, Шадрин, Шадрин…» — отдавалось в его ушах, и он считал вполне нормальным, что Шадрина ругали. Если начальство ругает — значит, на пользу. Это строгое правило Артюхин вбил себе в голову как непреложный закон жизни и теперь думал только об одном: скорей бы кончалось собрание. Дома его ждала семья, огромная сковорода жареной картошки и, как это всегда водится в день получки, четвертинка перцовки, которую он уже успел украдкой купить в обеденный перерыв в соседнем гастрономе.
Совсем другие мысли тревожили Кобзева. Все еще неженатый в свои двадцать девять лет (за это не раз упрекало его начальство и советовало «положительно» решить этот пункт биографии), он не рвался домой. Посматривая на часы, он прикидывал в уме: успеет или не успеет сделать заказ в Ленинской библиотеке. Последние два года Кобзев работал над диссертацией о формах и границах психологического воздействия на подследственного во время допроса. За пять лет следовательской практики он пропустил через свои руки не одну сотню преступников. Детально анализируя каждый допрос, он приходил к убеждению, что не может быть шаблонного мерила в психологической позиции следователя. Кобзев был уверен: чтобы добиться истины кратчайшим путем, нужно в каждом конкретном случае искать свои особые пути и тропинки к сердцу и разуму преступника. И в этом неисчислимом сонме путей и дорожек Кобзев вначале смутно, а потом все отчетливее и отчетливее различал широкие грунтовые дороги, в которые, как ручейки в могучие реки, впадали эти узенькие тропинки. Обо всем этом он и хотел сказать в своей диссертации. За работой хороших и плохих следователей он наблюдал последние два года, пользуясь особым допуском во все прокуратуры Москвы. Перевидал всяких преступников: начиная от невинных овечек, которые с удесятеренным страхом смотрят на свои содеянные проступки и трепещут перед следователем как осиновые листы. Видел и головорезов, которым убить человека легче, чем достать из колодца ведро воды. А как они, эти убийцы, возводившие свои преступления в доблесть, держали себя на допросах! Кажется, атрофировано все: боязнь за собственную жизнь, чувство угрызения совести, жалость к слабым, у которых беспощадная рука отнимает жизнь. Осталась одна скотская, тупая алчность и злоба в глазах, которые нагло улыбались тогда, когда видели, что другим больно. Эти глаза никогда не знают слез. Однако видел Кобзев и таких следователей (о, какие это были ясные головы и горячие сердца!), которые ценой нравственных усилий и поисков все-таки находили особые струны в душе отпетого преступника. И тогда эти струны звучали по-человечески, ломались звериные нормы жиганского кодекса. Жизнь!.. Знание жизни — вот что, по глубокому убеждению диссертанта Кобзева, было первоосновой метода психологического воздействия на преступника.