Аксель Мунте - Легенда о Сан-Микеле
Затем Сант Антонио вернулся на площадь, под оглушительный треск хлопушек был водворен в свою нишу, и участники процессии разошлись по домам к своим макаронам. Музыканты уселись пировать в саду гостиницы "Парадизо": полкило макарон на каждого и сколько угодно вина - и все за счет муниципалитета. В четыре часа распахнулись ворота Сан-Микеле, и полчаса спустя все селенье уже было в моем саду - бедные и богатые, мужчины и женщины, подростки и грудные дети, калеки, полоумные, слепые и хромые. Тех, кто не мог идти нам, несли на плечах другие. Только духовенство отсутствовало, хотя и не по своей воле. Измученные долгим хождением, священники сидели на хорах за алтарем, вознося горячие молитвы Сант Антонио, которые он в своей нише, быть может, и слышал, хотя люди, случайно заглядывавшие в пустую церковь, не слышали ничего.
Галерея была из конца в конец уставлена столами, на которых красовались большие кувшины с лучшим вином Сан-Микеле. Старый Пакьяле, Бальдассаре и мастро Никола без устали наполняли кружки, а Джованнина, Розина и Элиза обносили мужчин сигарами, женщин кофе, а детей пирожным и сластями. Оркестр, который местные власти одолжили мне на вечер, без отдыха играл в верхней лоджии. Все двери моего дома были открыты, ни одна не заперта, и все мои сокровища, как всегда, лежали в кажущемся беспорядке на столах, стульях и на полу. Более тысячи человек бродило по всем комнатам, но ничто не пропало, ничья рука не прикоснулась ни к одной вещи.
Когда колокола зазвонили к вечерне, все разошлись в прекраснейшем настроении, но для того и существует вино! Оркестр возвратился на площадь с новыми силами. Двенадцать священников, отдохнувшие, освеженные молитвенным бдением на хорах за алтарем, уже выстроились перед дверями церкви. Мэр, муниципальные советники и сливки общества заняли места на террасе ратуши. Запыхавшийся оркестр взгромоздился со своими инструментами на специально возведенный помост. Простой народ теснился на площади. Величественный капельмейстер поднял палочку, и начался торжественный концерт: "Риголетто", "Трубадур", "Гугеноты", "Пуритане", "Бал-маскарад", избранные неаполитанские песни, польки, мазурки, тарантеллы следовали друг за другом в быстром темпе и без единой паузы до одиннадцати часов, когда к вящей славе Сант Антонио в воздухе вспыхнули ракеты, бенгальские огни, огненные колеса и шутихи - всего на две тысячи лир. В полночь, хотя официальная программа праздника была закончена, ни жители Анакапри, ни музыканты не расходились. Всю ночь в деревне раздавалось пение, смех и музыка. Evviva la gioia! Evviva il Santo! Evviva la musical [96]
Оркестру предстояло отбыть с первым пароходом в шесть часов утра. По дороге на пристань музыканты, как всегда, остановились на рассвете под окнами Сан-Микеле, чтобы сыграть в мою честь Serenata d'Addio [97]. Я словно теперь вижу, как Генри Джеймс в пижаме выглядывал из окна своей спальни и хохотал. За ночь оркестр значительно сократился в числе и утратил часть своей энергии. Капельмейстер бредил, двое из гобоистов кашляли кровью, фаготист растянул сухожилие, барабанщик вывихнул плечо, у цимбалиста лопнула барабанная перепонка. Еще два музыканта настолько обессилели от эмоций, что их пришлось везти до пристани на осликах. Остальные лежали на спине посреди улицы под моими окнами и трубили из последних сил свою жалобную серенаду. Подкрепившись чашкой черного кофе, они безмолвно поднялись на ноги, помахали мне на прощание и, пошатываясь, побрели по финикийским ступеням вниз к пристани. Праздник Сант Антонио окончился.
Глава XXXI РЕГАТА
Был великолепный солнечный день в самом разгаре лета. Британское посольство переехало из Рима в Сорренто. На балконе отеля "Витториа" сидел посланник в морской фуражке и напряженно всматривался сквозь монокль в горизонт, ожидая, когда наконец поднимется бриз и нарушит зеркальное спокойствие залива. В маленькой бухте, у его ног, стояла на якоре его любимая "Леди Гермиона", которой так же не терпелось выйти в море, как и ему самому. Ее строили и оснащали по его чертежам, и он вложил немало таланта в эту одноместную быстроходную яхту. Он любил повторять, что готов переплыть на ней Атлантический океан, и гордился этой яхтой больше, чем любым из своих блестящих дипломатических успехов.
Он целые дни проводил в море, и его лицо стало таким же коричневым от загара, как лица соррентийских рыбаков. Побережье от Чивита-Веккиа до мыса Ликоза он знал не хуже меня. Однажды он предложил мне пройти наперегонки до Мессины и, к своему восторгу, шутя меня побил, несмотря на попутный ветер и бурное море.
Погодите, вот я обзаведусь новым топселем и шелковым спинакером - тогда посмотрим! - сказал я.
Он любил Капри и утверждал, что Сан-Микеле прекраснее всего, что ему доводилось видеть, - а видеть ему довелось многое. О долгой истории острова он знал мало, но с любопытством школьника хотел узнать о ней как можно больше.
Я в то время исследовал Голубой Грот. Два раза маэстро Никола вытаскивал меня почти без сознания из знаменитого подземного хода, который, согласно легенде, поднимается внутри скалы вверх на шестьсот футов к вилле Тиберия на плато Дамекуты - название это на самом деле, возможно, всего лишь искаженное Domus Augusta [98]. Я проводил в Голубом Гроте целые дни, и лорд Дафферин часто навещал меня там на своем ялике. После чудесного купания в голубой воде, мы часами сидели у входа в таинственный подземный ход и беседовали о Тиберии и об оргиях, которые он якобы устраивал на Капри, Я объяснил посланнику, что в рассказе о подземном ходе, по которому, согласно легенде, Тиберий спускался в Голубой Грот, чтобы развлекаться с мальчиками и девочками, прежде чем задушить их, истины не больше, чем в прочих грязных сплетнях Светония. Туннель пробит в скале не людьми, а морской водой, медленно в нее просачивавшейся. Я прополз по нему около восьмидесяти ярдов и с риском для жизни убедился, что он никуда не ведет. Грот действительно был известен римлянам, что подтверждается многочисленными остатками стен их кладки. С тех пор остров опустился примерно на шестнадцать футов, и прежний вход в грот оказался ниже уровня моря, хотя и прекрасно виден сквозь прозрачную воду. Небольшое отверстие, через которое он прошел на своем ялике, в те дни было окном, служившим для вентиляции. Грот, конечно, тогда не был голубым и ничем не отличался от других гротов острова. Бедекер неверно указывает, будто Голубой Грот был открыт немецким художником Копишем в 1826 году. Грот был известен еще в XVII веке и назывался "Гротто Градула"; вновь же его открыл в 1822 году Анджело Ферраро, каприйский рыбак, которому за это открытие даже дали пожизненную пенсию.
Мрачный же портрет Тиберия в "Анналах" Тацита, объяснял я лорду Дафферину, чистейшей воды легенда, и история совершила тягчайшую ошибку, предав позору память этого великого императора по свидетельству его ожесточенного обвинителя, "клеветника на род человеческий", как назвал его Наполеон. Тацит был блестящим писателем, но его "Анналы" - это исторические новеллы, а не история. Он вставил наудачу эти двадцать строчек об оргиях на Капри для того, чтобы довершить портрет тирана из тиранов по всем правилам риторической школы, к которой он принадлежал. Проследить весьма сомнительный источник, из которого он почерпнул эти гнусные сплетни, оказалось совсем нетрудно. В моем "Психологическом портрете Тиберия" я указывал, что сплетни эти относятся вовсе не к периоду жизни императора на Капри. Тацит сам не верил в пресловутые оргии, так как упоминание о них не мешает ему рисовать Тиберия великим императором и великим человеком, "прекрасной жизни и отличной репутации", говоря его собственными словами. Даже его куда менее умный последователь Светоний предваряет наиболее грязные истории замечанием, что они "едва ли достойны пересказа и уж совсем недостойны веры". До появления "Анналов" (спустя восемьдесят лет после смерти Тиберия) история Рима не знала другого правителя, чья жизнь была бы столь благородной и незапятнанной, как жизнь старого императора. Никто из многочисленных авторов, писавших о Тиберии (а среди них были его современники, которые, несомненно, знали все римские сплетни), ни словом не упоминает об оргиях на Капри. Благочестивый ученый Филон прямо указывает, что, гостя у приемного деда на Капри, Калигула вынужден был вести скромную и простую жизнь. Даже шакал Светоний, забыв мудрое изречение Квинтилиана, что лжец должен иметь хорошую память, пробалтывается о том, что на Капри Калигула, устраивая какую-нибудь эскападу, надевал парик, чтобы скрыться от бдительного взора старого императора. Сенека, суровый судья нравов, и Плиний (оба его современники) говорят об аскетической жизни отшельника, которую Тиберий вел на Капри. Дион Кассий, правда, упоминает про эти грязные сплетни, но сам указывает, что впал тут в необъяснимое противоречие. Даже не всегда пристойный Ювенал говорит о "тихой старости" императора на его любимом острове, где он был окружен учеными друзьями и астрономами. Строгий моралист Плутарх говорит о полном достоинства уединении старого императора в течение десяти последних лет его жизни. Уже Вольтеру было ясно, что история об оргиях на Капри невозможна с психологической точки зрения. Тиберию было шестьдесят восемь лет, когда он удалился на Капри, и вся его прошлая жизнь свидетельствовала о строгой нравственности, которую не ставили под сомнение даже его злейшие враги. Не выдерживает критики версия о старческом маразме, сопряженном с какой-нибудь зловещей манией. Все историки единодушно утверждают, что император до самой смерти на семьдесят девятом году сохранял полную ясность ума. Кроме того, наследственное предрасположение к безумию прослеживается в роду Юлиев, а не Клавдиев. На Капри Тиберий вел жизнь одинокого старика, усталого повелителя неблагодарного мира, горько разочарованного угрюмого идеалиста. Возможно, он стал ипохондриком, но его блестящий ум и тонкое чувство юмора пережили его веру в человечество. Он не верил окружавшим его людям, презирал их, и в этом нет ничего удивительного: ведь его предали почти все, кому он когда-либо доверял. Тацит приводит его слова, когда, за год до удаления на Капри, он отклонил петицию о том, чтобы ему, как Августу, был воздвигнут храм при жизни. Ни у кого, кроме автора "Анналов", этого блистательного мастера сарказмов и тонких намеков, не хватило бы дерзости высмеять эту обращенную к потомству просьбу старого императора о беспристрастном приговоре: