Орхан Памук - Дом тишины
Я осторожна, жду в страхе. Но ничего не произошло. Я ожидала услышать звуки поднимавшихся по лестнице шагов, но ничего не услышала, ничто не нарушает воцарившегося внизу безмолвия. Подождав еще немного, я услышала легкий шум со стороны кухонной двери и опять подбежала к окну. Аптекарша шла обратно с сумкой в руках, на этот раз одна. Красивая женщина шла по саду молодо и живо, но как-то странно. Я засмотрелась на нее и вдруг удивилась: когда до калитки оставалось несколько шагов, она неожиданно остановилась, поставила на землю сумку, торопливо вытащила что-то оттуда – оказалось, большой носовой платок, и ни с того ни с сего заплакала, вытирая платком нос. Мне сразу стало жаль эту красавицу. Скажи, что тебе сделали, расскажи мне обо всем. Но тут она взяла себя в руки и, последний раз промокнув глаза платком, снова взяла сумку и ушла. Выходя из калитки, она обернулась в последний раз посмотреть на дом, но меня не заметила.
Я с любопытством стояла у окна, не двигаясь. Когда любопытство стало нестерпимым, я разозлилась на них: уезжайте уже, уезжайте, прочь из моих мыслей, оставьте меня одну! Но они так и не приходят, и внизу по-прежнему ни звука. Я пошла к кровати. Не волнуйся, Фатьма, этот мерзкий шум скоро подымется снова, скоро опять услышишь скрипы, шорохи и нахальное веселье. Я легла в кровать и подумала: они скоро придут, шумно поднявшись по лестнице. Фарук, Метин и Нильгюн войдут ко мне в комнату поцеловать мне руку, и тогда я, успокоившись, сердито и с завистью подумаю: какие странные волосы на голове, склонившейся к моей руке! Мы уезжаем, Бабушка, уезжаем, скажут они, но скоро придем опять. Слава богу, Бабушка, у вас все хорошо, но все равно берегите себя, не заставляйте нас беспокоиться, мы уезжаем. Потом воцарится молчание, и я вдруг замечу, что они внимательно рассматривают меня; внимательно, с любовью, жалостью и странной радостью. И тогда я пойму, что они думают о моей смерти и представляют, как это произойдет, и, так как я боюсь позволять им жалеть меня, я, может быть, даже попытаюсь как-то пошутить. И пошучу, если они не разозлят меня фразой: Бабушка, будьте снисходительны к Реджепу. Может быть, я спрошу: знаком ли вам вкус этой палки, или, может быть, спрошу: где ваши короткие штанишки, или в шутку пригрожу: вот сейчас как возьму вас за уши и как прибью их гвоздями к стене! Но я знаю: эти слова ничуть не рассмешат, а только помогут быстрее вспомнить глупые и бездушные слова прощания, которые они помнят наизусть, и, помолчав немного, они спросят:
– Мы уезжаем, Бабушка; хотите, мы кому-нибудь в Стамбуле передадим от вас привет?
Они спросят меня об этом, и я разволнуюсь, будто совершенно не ждала этого вопроса. Потом вспомню Стамбул, о том, что оставила там семьдесят лет назад, жаль, что воспоминания меня не обманут, ведь я знаю: вы там по уши в грехах, о чем мечтал и о чем писал Селяхаттин в своей энциклопедии. Правда, иногда мне бывает интересно. Если холодной зимней ночью мои воспоминания и плохо растопленная карликом печка не согревают мне сердце, мне, бывает, иногда хочется оказаться там, рядом с ними, в какой-нибудь светлой, теплой и веселой комнате, и я начинаю мечтать. Но нет, не желаю я греха! Если у меня не получается выкинуть из головы веселье той теплой светлой комнаты, то посреди зимней ночи я встаю с кровати, открываю свой шкаф и вытаскиваю газетные вырезки из коробки с пустыми катушками, где лежат сломанные иголки от моей швейной машины и счета за электричество, рядом со шкатулкой из-под драгоценностей. Я достаю и смотрю на них: как жаль, что все вы умерли, об этом сообщили на весь мир, а я вырезала это из газет и сохранила. Смотрите, вот ваши некрологи, смотрите! С прискорбием сообщаем: скончалась Семиха Эсен, дочь покойного Халита Джемиля-бея, генерального директора Управления кондитерских фабрик; с прискорбием сообщаем: скончалась член нашего совета правления, любимая всеми госпожа Мюрюввет. И самой главной дурой она тоже была. С прискорбием сообщаем: скончалась единственная дочь покойного Аднана-бея, потомка старинного благородного рода, тетя Нихаль. Конечно, я ее помню. Ты же вышла замуж за продавца табака, у тебя родилось трое детей и, слава богу, одиннадцать внуков, но на самом деле ты любила Бехлюля, а он любил эту беспутницу Бихтер. Не думай об этом, Фатьма. Смотри, еще один некролог, самый последний; кажется, уже десять лет прошло: с прискорбием сообщаем: скончалась дочь покойного Шюкрю-паши, министра вакуфного имущества и нашего посланника в Париже, сестра покойных Тюркян и Шюкран, госпожа Нигян Ышыкчи. Ах, Нигян, сестричка милая, я прочитаю и о твоей кончине. И, стоя посреди холодной комнаты с некрологами в руках, пойму, что теперь в Стамбуле у меня никого не осталось. Все вы оказались в аду, о котором молился и писал в своей энциклопедии Селяхаттин, все вы погрязли в гадких грехах Стамбула, умерли, и похоронили вас среди бетонных многоквартирных домов, фабричных труб, запахов пластмассы и сточных вод… Какой ужас! Эта страшная мысль придаст мне странное чувство покоя, и в холодную зимнюю ночь мне захочется оказаться в тепле под моим одеялом, я вернусь в кровать, надеясь уснуть и забыть, ведь мысли мои так утомительны… Нет, мне некому передавать привет в Стамбуле.
Пусть они приходят и спросят об этом, я жду, чтобы на этот раз спокойно и просто ответить им именно так. Но внизу опять все тихо. Я встала с кровати, смотрю на часы на столе: уже десять утра! Где же они? Я подошла к окну и выглянула в сад. Машина, брошенная Метином, стоит на прежнем месте. А потом я заметила, что цикад, неделями поющих рядом с кухонной дверью, тоже не слышно. Я боюсь тишины! Интересно, почему приходила аптекарша? Хотя не думаю, что ее приход с чем-то связан. Зато карлик, наверное, сейчас им рассказывает обо всем, собрал их вокруг себя и нашептывает о старом грехе. Я немедленно вышла из комнаты, подошла к лестнице, ударила палкой в пол и позвала:
– Реджеп, Реджеп, немедленно иди наверх!
Почему-то теперь я знала, что он не придет, что я напрасно стучу палкой и напрасно напрягаю свой старый голос, но я позвала еще раз. И когда звала, странный ужас охватил меня: мне показалось, что они все уехали куда-то, не сказав мне, уехали навсегда и больше не вернутся, а я осталась в доме одна! Страшно. Чтобы отвлечься, я снова закричала, и на этот раз мне стало еще страшней. Казалось, в мире не осталось никого: ни людей, ни птиц, ни наглых собак, ни даже цикад, напоминающих мне своим пением о времени и о жаре, не осталось. Будто время остановилось и осталась одна я, и вот мой голос, в страхе и без всякой надежды, опять зовет кого-то, зовет напрасно, впустую, а палка безнадежно стучит, стучит по полу, а меня никто не слышит. Остались только брошенные кресла, стулья, столы с толстым слоем пыли, закрытые двери – печальные предметы, скрипящие сами по себе. Вот смерть, которую ты открыл, Селяхаттин! О господи! Мне почему-то показалось, что мысли мои застынут так же, как все предметы, и станут бесцветными и безвкусными, как лед, а я вечно буду стоять здесь, в тишине. Внезапно я решила спуститься вниз, чтобы разыскать время и движение, и с трудом спустилась на четыре ступеньки, но, когда у меня закружилась голова, я опять испугалась: впереди еще пятнадцать ступенек, ты не сможешь спуститься, Фатьма, упадешь! В панике, я очень медленно поднялась назад, и, пока поднималась наверх, спиной к пугающей тишине, мне захотелось подумать о чем-нибудь веселом и забыть о ней. Сейчас они придут и поцелуют тебе руку, не бойся, Фатьма.
Когда я дошла до двери своей комнаты, страх уже прошел, но радости я не ощутила. На меня угрожающе смотрел с портрета на стене Селяхаттин, но мне было не страшно, я как будто утратила способность бояться, а еще – чувствовать тепло, вкус, прикосновения. Я сделала еще семь маленьких шагов, дошла до кровати, села на нее, а затем откинулась на латунную спинку и, рассматривая ковер на полу, заметила, как пусты и одинаковы мои мысли, и мне стало грустно. Так и лежим мы в пустоте – я и мои легковесные мысли. Потом я опустилась ниже на кровати, головой на подушку, и подумала: может, уже настало время, может, они уже идут целовать мне руку, входят в мою дверь? До свидания, Бабушка, до свидания! Ты готова? На лестнице все еще не слышно ни звука, ни шороха, и так как я боялась проявлять любопытство, то подумала, что я еще не готова, надо подождать, нужно поделить время на дольки, как апельсин, как я всегда желаю тихими сиротливыми зимними ночами. И, натянув на себя одеяло, я продолжала ждать.
Я знаю, что, когда так ждешь, начнешь думать об одном и том же. О чем? Я хочу, чтобы мое сознание показало мне свое нутро, как вывернутая перчатка. Значит, вот ты какая, Фатьма, скажу я себе. Оказывается, мое нутро – изнанка, зеркальное отражение того, что снаружи! Я хочу отвлечься, потеряться, забыться. Если снаружи я – то, на что они приходят посмотреть, то, что они приводят вниз на ужин, то, чему они целуют руку, то какая я тогда внутри? Я – это мое бьющееся сердце, мои мысли, как бумажный кораблик на воде, а что еще? Как странно! Иногда, между сном и явью, в темноте, я путаю, где же я, и чувствую сладостное любопытство: будто я «внутренняя» стала мною «внешней», а «внешняя» – «внутренней», а кто я на самом деле – понять в темноте не могу. Я беззвучно, как кошка, протягиваю руку, зажигаю свет, дотрагиваюсь до холодного железа кровати и пытаюсь найти себя, но холодное железо подхватывает меня и уносит в холодную зимнюю ночь, Где я? Думаю, что многие иногда не знают, где они. Если человек, уже семьдесят лет живущий в одном доме, путает и это (да, я все-таки так считаю и уверена, что жизнь, которую мы, как нам кажется, проводим впустую, на самом деле гораздо более интересная и непонятная вещь), то никому не дано знать, почему его жизнь именно такова. Ты часто чего-то ждешь, и, пока жизнь идет своим чередом, а почему – никто не знает, ты, находясь в своей собственной жизни, думаешь о том, как она пойдет дальше и что с чем связано. И, занятый этими странными мыслями, которые нельзя считать правильными либо неправильными, у которых и конца-то нет, ты вдруг замечаешь – а путешествие-то закончилось, Фатьма, давай вылезай из повозки! Сначала я опущу одну ногу, потом другую и сойду с повозки. Сделаю пару шагов, а потом обернусь и посмотрю. Вот на этой повозке мы катались, покачиваясь из стороны в сторону? На этой. Значит, когда настанет конец, я буду думать именно так: вот на этой повозке я каталась, но так ничего и не поняла и хочу начать все сначала. Но уже нельзя! Мне скажут: мы теперь здесь, по другую сторону, ты больше не можешь сесть в эту повозку и не сможешь начать все сначала. И, глядя на удаляющуюся повозку и лошадей, которых стегает возница, мне захочется плакать: значит, я не могу начать все сначала, значит, больше нельзя! Но потом я возмущенно подумаю: человек должен иметь возможность начать все сначала, точно так же как, я считаю, маленькая девочка должна имеет возможность остаться на всю жизнь маленькой безгрешной девочкой, если ей этого хочется. Так и человек должен иметь возможность начать все сначала, пробормочу я, и тогда я вспомню книги, которые мне читали Нигян, Тюркян и Шюкран, и дорогу, остававшуюся позади нашей повозки, когда мы с мамой ехали домой, и почувствую странную светлую печаль.