Роже Гар - Семья Тибо (Том 2)
Голос его дрогнул:
- ...и, надеюсь, наша святая, наша возлюбленная подруга... пошлет оттуда мне свою помощь, уделит своего мужества... своего смирения, которое она проявляла столько раз... да... да... - Он закрыл глаза и неловко сложил руки.
Казалось, он опит.
Тут сестра Селина махнула служанкам, чтобы они разошлись без шума.
Прежде чем покинуть спальню хозяина, они пристально посмотрели на него, словно постель была уже ложем смерти. Из коридора еще доносились рыдания Адриенны и приглушенная болтовня Клотильды, которая вела под руку Мадемуазель. Они не знали, куда им приткнуться. Кое-как добрались до кухни и уселись там в кружок. Они плакали. Клотильда заявила, что следовало бы бодрствовать всю ночь, чтобы при первом же зове больного бежать за священником, и, не теряя зря времени, стала молоть кофе.
Одна только монахиня не потеряла присутствия духа, - сказывалась привычка. Для нее такое безмятежное состояние больного было вернейшим доказательством того, что умирающий глубинным своим инстинктом по-настоящему не верит - и часто напрасно не верит - в неминуемую смерть. Вот почему, прибрав комнату и прикрыв вьюшку, она спокойно приготовила раскладную кровать, на которой спала Здесь же, в спальне. И через десять минут в темной комнате монахиня, не обменявшись с больным ни словом, мирно и незаметно, как и каждый вечер, перешла от молитвы ко сну.
А г-н Тибо не спал. Двойная порция морфия, хоть и давала блаженную передышку, гнала прочь сон. Сладостная неподвижность, полная мыслей, планов. Казалось, посеяв страх в сердцах близких, он тем самым окончательно очистился от собственной боязни. Правда, мерное дыхание спящей сиделки немного его раздражало, но он с удовольствием думал о том, что после выздоровления он ее рассчитает, конечно, отблагодарив, - например, внесет известную сумму в дар их общине. А сколько? Там посмотрим... Уже скоро. Ах, как же ему не терпелось снова начать жить! Как-то там управляются без него со всеми благотворительными делами?
Обгоревшее полено рухнуло в золу. Он приоткрыл один глаз. Огонь, возвращаясь к жизни, но еще нерешительный, бросал на потолок пляшущие тени. И вдруг он увидел себя, как он с горящей свечой в руках дрожа пробирается в Кильбефе по сырому коридору, где круглый год пахло серой и яблоками; и перед ним рождаются длинные тени и точно так же пляшут на потолке... А эти страшные черные пауки, - вечерами их было полно в чуланах у тети Мари!.. (Между тогдашним боязливым мальчуганом и теперешним стариком в его глазах было такое полное тождество, что лишь усилием воли он отличал их одного от другого.)
Часы пробили десять. Потом половину одиннадцатого.
- Кильбеф... Таратайка... Птичий двор... Леонтина...
Эти воспоминания, волею случая всплывшие из недр его памяти, упорно кружили на поверхности и отказывались погружаться на дно. Мотив старой песенки звучал как прерывистый аккомпанемент к этим ребяческим воспоминаниям. По-прежнему он не мог досчитаться всех слов, вот только начало понемногу складывалось, и из темноты упрямо лез припев.
Резвая лошадка,
Трильби, мой скакун,
Моей любви ты служишь,
Как целый табун!
. . . . . . . . . . . . . .
Гоп, гоп! Трильби, вперед!
Гоп, гоп! Любимая ждет!
Часы пробили одиннадцать раз.
...Резвая лошадка,
Трильби, мой скакун...
IV
На следующий день часа в четыре Антуан, спешивший от одного пациента к другому, случайно проходил мимо дома и решил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы зайти узнать о состоянии отца. Утром он нашел, что г-н Тибо заметно ослабел. Температура держалась. Означало ли это, что начинается осложнение? Или просто ухудшилось общее состояние?
Антуан не хотел, чтобы больной его видел, этот неурочный визит мог его встревожить. Коридором он прошел в ванную. Сестра Селина была там. Понизив голос, она успокоила Антуана. Пока что день идет не слишком дурно. Сейчас г-н Тибо находится под действием укола. (Пришлось удвоить дозы морфия, чтобы больной смог переносить боли.)
Из-за полузакрытых дверей спальни доносилось какое-то бормотание, мурлыканье. Антуан прислушался. Монахиня пожала плечами.
- Он не унимался, пока я не согласилась привести ему Мадемуазель, он хочет, чтобы она ему, уж не знаю какой, романс спела. С утра только об этом и говорит.
Антуан на цыпочках приблизился к двери. Тишину нарушал жиденький голос старушки Мадемуазель:
Резвая лошадка,
Трильби, мой скакун,
Моей любви ты служишь,
Как целый табун!
Для моей Розины поскорей,
Для ее испанских очей
Гоп, гоп! Быстрей скачи,
Она ждет нас с тобой в ночи!
Тут Антуан услышал голос отца, и он, этот голос, подобный дребезжащему жужжанию шмеля, подхватил:
Она ждет нас с тобой в ночи.
Тут снова вступила дрожащая флейта Мадемуазель:
Смотри, какой цветочек
Сверкает так светло,
Сорвем его, дружочек,
Венчаем ей чело.
Сорву-то я, а сжуешь ты
(Вкусы ведь у каждого свои).
- Вот оно! - торжествующе воскликнул г-н Тибо. - А тетя Мария еще пела: "Ля-ля-ля, сжуешь ты! Ля-ля-ля, сжуешь ты!"
И оба дуэтом подхватили припев:
Гоп, гоп! Быстрей скачи,
Она ждет нас с тобой в ночи!
- Пока он поет, - шепнула сестра, - он ни на что не жалуется.
Антуан вышел с тяжелым сердцем.
Когда он проходил мимо каморки консьержа, его окликнули: почтальон принес несколько писем. Антуан рассеянно взял корреспонденцию. Мыслями он был там, наверху.
Резвая лошадка,
Трильби, мой скакун...
Он сам дивился тому, какие чувства возбуждал в нем сейчас больной. Когда годом раньше стало ясно, что Оскар Тибо обречен, Антуан, считавший, что никогда не испытывал в отношении его горячих чувств, вдруг обнаружил в своей душе любовь к отцу, даже бесспорную, озадачивавшую и, как ему самому казалось, совсем недавнего происхождения; и вместе с тем она походила на очень давнюю нежность, только она ожила перед лицом непоправимого. И чувство это еще усугублялось привязанностью врача, который долгие месяцы выхаживает своего уже обреченного пациента, один лишь знает, что ему уже вынесен приговор и надо поэтому как можно незаметнее подвести его к концу.
Антуан уже сделал несколько шагов по тротуару, как вдруг взгляд его упал на конверт, - он так и держал письма в руке.
Он остановился как вкопанный:
"Господину Жаку Тибо, 4-бис, Университетская улица".
Еще до сих пор приходил время от времени на имя Жака каталог или проспект от книготорговца. Но письмо! Этот голубенький конверт, этот мужской, - а может, женский? - почерк, беглый, вытянутый, какой-то высокомерный. Антуан повернул к дому. Надо сначала все обдумать. Он прошел к себе в кабинет. Но не сел, решительным движением распечатал конверт. С первых же строчек он почувствовал, что его как будто подхватило.
"1-бис, площадь Пантеона,
25 ноября 1913 года
Милостивый государь!
Я прочел Вашу новеллу..."
"Какую новеллу? Неужели Жак пишет?" И тут же уверенность: "Жив!" Строчки плясали перед глазами. Антуан лихорадочно поискал взглядом подпись: Жаликур.
"Я прочел Вашу новеллу с живейшим интересом. Впрочем, Вы, очевидно, догадываетесь, что старому воспитаннику нашей alma mater, каким являюсь я, трудно принять безоговорочно..."
"Ага! Жаликур! Вальдье де Жаликур. Профессор. Академик!" Антуан отлично знал это имя, в его библиотеке даже было две-три книжки Жаликура.
"Впрочем, Вы, очевидно, догадываетесь, что старому воспитаннику нашей alma mater, каким являюсь я, трудно принять безоговорочно Вашу манеру как романиста, что противоречит и моему классическому образованию, и, вообще говоря, личным моим вкусам. Поэтому я не могу со спокойной совестью подписаться ни под формой, ни под содержанием. Однако должен признать, что эти страницы, даже там, где они граничат с преувеличениями, написаны рукой поэта и психолога. Читая Вас, я то и дело вспоминал, как ответил один мой друг, маститый музыкант, молодому революционному композитору (возможно, он из ваших), который показал ему свой опус, смелый до головокружения: "Унесите скорее прочь все это, сударь, а то, чего доброго, кончится тем, что оно придется мне по вкусу".
Жаликур".
Антуан почувствовал, что у него дрожат ноги. Он сел. Он не сводил глаз с развернутого листка, лежавшего перед ним на письменном столе. В сущности, тот факт, что Жак жив, не так уж его удивил: лично он не видел, какие причины могли бы толкнуть брата на самоубийство. Одно лишь прикосновение к этому письму сразу пробудило в нем охотничий инстинкт, и сразу в нем снова проснулся нюх ищейки, тот самый нюх, что тремя годами раньше месяцы и месяцы водил его во все концы по следу пропавшего, и его охватила такая любовь к брату, такая огромная, до потери дыхания, потребность увидеть его, что он сидел как пришибленный. Очень часто в последние дни, даже хотя бы нынче утром, он, стиснув зубы, боролся против чувства горечи, охватывавшей его при мысли, что ему одному приходится присутствовать при агонии старика отца. Так тяжело было это бремя, что невольно в душу закрадывалась злоба на брата, убежавшего из дома, покинувшего свой пост в такую минуту. Но это письмо!